Дорожное происшествие
Шрифт:
Посмотрела я свои записи — до чего же они бедные и формальные! А ведь мы проехали Загорск, Переяславль, Ростов, Борисоглебское — мои любимые места. А пишу я о них так, будто собираю материалы для туристской брошюрки, голые факты, пустые сведения. Кстати, для этого можно было бы и не ехать. Жанна знает все о каждом здании, церкви, колокольне. У нее поразительная механическая память, и она запомнила все, чему ее учили на лекциях по истории отечественной архитектуры. Правда, я заметила у нее странную особенность: она не узнает здания, даже целые ансамбли; так она не узнала Горицкий монастырь в Переяславле, но стоило назвать его, как она буквально засыпала нас сведениями об этом памятнике. То же самое произошло в Ростове и в Борисоглебском. Может, потому и не вышло из нее зодчего, что ее глаз не отзывается на форму и образ строений? Зачем же пошла она в архитектурный? А зачем я пошла в финансовый? В школе мне легче всего давалась математика, возможно, Жанна была первой по черчению. В отличие от нее Кирилл сразу узнает любой памятник, но ни дат и ничего прочего, сопутствующего не помнит. И тут Жанна берет свое. О любой церкви она может сказать, когда и кем построена, по какому поводу, когда освящена, когда и как перестраивалась, какие хранит культовые ценности. Раньше я бы с ума сошла от радости, что мне все так замечательно объясняют, а сейчас притворяюсь, будто в восторге и упоении. Конечно, мне приятно видеть кремли, и храмы, и золотые купола, но жизнь, творящаяся в железной коробочке нашей машины и на привалах, интереснее «седой старины» и плоских грустных пространств, приютивших ее в себе. Храмы, колокольни, звонницы, трапезные, палаты, алтари, иконостасы, царские врата, простите мне мою холодность, я еще вернусь к вам, а пока мне хочется разобраться в моих спутниках, прежде
Лишь раз он обратился ко мне. Жанна, почти бросив руль на скверном, ухабистом, разбитом шоссе за Ярославлем, что-то с жаром доказывала Игорю, почти задевая горящей сигаретой его сонное лицо.
— Отелло и Дездемона, — сказал Кирилл. — Только навыворот.
Я не поняла.
— Старый мавр доконал девчонку болтовней. Здесь роли переменились: Дездемона берет мавра за горло.
— Вы ревнуете? — спросила я.
Он усмехнулся и ничего не сказал…
…Давно ли я написала, что древности меня не волнуют, и вот уже должна взять назад эти безответственные слова. Мефодиевский монастырь перевернул мне душу. Боже, до чего же хороши белоснежный кремль, и собор, и надвратная церковь, опрокинувшиеся в прозрачное озеро! А трехсотлетние живые дубы, бархатистый исчерна зеленый мох на камнях в изножии монастырских стен, а трапезная с узкими прорезями окон, а деревянная галерея, идущая вдоль долгого пристенного здания, где находились монашеские кельи! Как это чудесно и как горестно мое словесное бессилие… Великая и проклятая русская литература сказала о монастырях, церквах и соборах все, что можно сказать, и с верой, и с безверием, и до слез трогательно, и насмешливо, и восторженно, и осуждающе, и с печалью, как об уходящем, и с каннибальим оскалом: да сгинь!.. Нет у меня своих, никогда и никем по произнесенных слов, а придет человек, посмотрит вокруг такими же, как у меня, серо-голубыми глазами и увидит вроде бы то же, что вижу я: белые стены, золотые главы, узкие окна, бойницы, дубы и ворон, но увидит так, будто никто до него не видел, и скажет об этом такое, словно не было ни Тургенева, ни Лескова, ни Чехова, ни Бунина, ни Мельникова-Печерского, никого, и люди ахнут и сами увидят все по-новому, как он велел. Какое же это счастье, и почему мне не дано? Лучше бы уж вовсе не догадываться о нем, тогда бы душа была спокойна. Как у моего Игоря или Жанны. Кирилл, тот малость загрустил, но по своему поводу. Вот, мол, обычное строение XV века: крепостца на северном пределе начавшего расползаться княжества Московского и собор как собор, ничего гениального, строили безвестные мастера, хорошие ремесленники, а мы ахаем и охаем. Может, время возводит обыденное в высший чин? Может, и наши микрорайоны
— Не завидую потомкам, если наши микрорайоны покажутся им чудом, — пробурчал Игорь.
— Завидовать нечего… — рассеянно, думая о своем, отозвался Кирилл.
Сосет червячок. И не в шутку было сказано при встрече: «большие, большие» дома построил, а «красивых, красивых» пока не видать…
В монастырском дворе много разного люда, одни сидят и лежат на траве, другие расположились на лавках и что-то едят из газет и мешочков — дорожный припас, — иные дремлют под сенью старых дубов, мухи садятся на потные лица. День солнечный, но паркий, душный, похоже, гроза собирается. Поглядишь на все это и забудешь, какой на дворе век, — паломники, страждущие духом и телом, сползлись со всей Руси поклониться святым иконам. Николаю-угоднику дивной кисти солнечного Феодосия и его же Спасу на плафоне, грозному лику, сильно пострадавшему от времени. Как странно, что единственная роспись, поддавшаяся тлену, — лик Спасителя. Странная и многозначительная двусмысленность, чем-то напоминающая конфуз с мертвым телом старца Зосимы, доставивший такое гнусное удовольствие старику Карамазову. Может, и тут испытание: я покроюсь тленом и плесенью среди сохранившей всю первозданную красоту и яркость живописи, а вы не дрогнете в своей вере в меня. И началось это испытание со страстей богочеловека.
Конечно, все эти люди не были странниками, каликами перехожими, но паломниками ко святым местам Феодосиева искусства их можно назвать. Немногие, как и мы, приехали на машинах, другие на автобусах, есть и такие, что добирались попутным транспортом и просто пешком — древним русским способом: разувшись, шагали по теплой земле, по толстой мягкой пыли, по жестким складкам проселков и полным влаги колдобинам, по траве-мураве, по цветам терпеливо шли бескорыстные люди разного чина-звания, но здесь все без чинов становились; перед богом, пусть ему и не служат, он все равно пребывает в своем доме, равны большие с малыми. Так думала я в простоте души, пока не услышала ужасные слова: из-за повышенной влажности к Феодосию не пускают. Вот почему так картинно раскинулись под дубами, мгновенно обретя древле-истомленный вид, паломники-туристы. Добирались сюда с муками, а к святыне-то нет хода. Оказывается, не все равны в бывшем божьем доме, в чем я не замедлила убедиться с радостью, крепко смешанной с отвращением и стыдом. Нас пропустили. Как только узнали, что тут архитектор-лауреат и профессор — завкафедрой, повышенная влажность воздуха перестала играть роль. Впрочем, не исключено, что главную роль сыграла всюду вхожая Жанна. А может, наши драгоценные легкие не выдыхают влажных пузырьков? Сама заместительница директора по научной части вызвалась быть нашим гидом. Тут возникла небольшая заминка. Пока мы расписывались в книге почетных посетителей, несколько паломников прорвались следом за нами в вестибюль. Их стали гнать прочь.
— А кто дал вам это право? — с ненавистью крикнул Кириллу голубоглазый бородач.
— Господь бог, — смиренно ответил тот. А почему он так оробел? Почему признал наше преимущество? Раз нельзя, так всем нельзя. Фрескам Феодосии едино дыхание профессора или счетовода. Мне было стыдно, и все же и пошла. Еще стыднее было бы, если б я не пошла и поставила в глупейшее положение пашу любезную гидессу, которая в дальнейшем раскрылась весьма замечательным образом.
Поначалу я как-то не обратила на нее внимания, смущенная мерзким проявлением непотизма. Когда мы уже перешагнули заветный порог и робкие бунтари удалились, в святая святых ворвались какие-то тетки типа пригородных огородниц или молочниц, а с ними крепкий, с каленым лицом старикан. Они, верно, услышали, что кого-то впустили, и решили силком осуществить свое право. Доказывать что-либо этим решительным людям не имело никакого смысла. Они были из тех, кто никогда не ждет милостей ни от природы, ни от себе подобных. Наша гидесса сразу это поняла, кинулась им навстречу, загородила проход, за которым голубел, розовел и золотился Феодосий, своим крупным телом, увеличенным холщовым хитоном, старинным русским платьем, которое она надела, когда пошла с нами в храм, до этого была в строгом английском костюме, крестом раскинув руки, она произнесла низким, из глубины, голосом, который, усиленный резонансом, был почти страшен: «Стой, дерзкие! На что покушаетесь?.. Выйдь!» В этом было что-то библейское, что-то от древних пророков, и тетки со своим краснорожим вожаком отпрянули. «Назад! — продолжала пророчица. — Иль не будет вам удачи в делах ваших!» Последнего энергичная команда никак не хотела, и торгаши вновь были изгнаны из храма.
Гидесса заперла дверь большим ключом и спокойно присоединилась к нам. Ни улыбки на лице, ни слова в объяснение диковатой сцены — вот это характер! — и жестом пригласила нас следовать за ней.
Теперь уже я пригляделась к ней. Она на редкость хороша собой, но типично русская красота ее сурова. Это не Кустодиев, не Архипов, такой могла быть боярыня Морозова, еще не истомленная заточением, пытками, но уже ведающая о своем избранничестве. Очень правильное, классически правильное лицо, бледное, с черными матовыми глазами, в которых изредка вспыхивает искра, твердый обветренный неулыбающийся рот, высокая гордая шея. Благородно удлиненные кисти рук. О фигуре ее трудно судить из-за бесформенного хитона. Она довольно высока ростом, с развернутыми плечами и очень прямой спиной, высокая грудь натягивает льняную ткань. У нее неспешные, торжественные движения и плывущая поступь, вот оно, старинное: как лебедь белая плывет. Я подумала, что ее поведение — игра, умно найденная поза, но когда она заговорила, рухнула к ее ногам.
Дело не в том, что она говорила, а как она говорила.
Очень ровным, глубоким, довольно низким, чистым голосом, сохраняя на лице спокойную величавую печаль. Она ни разу не сбилась на скороговорку, не поддалась профессиональной монотонности, не позволила себе той полуулыбки, какой умный экскурсовод извиняется перед квалифицированной аудиторией за то, что в тысячный раз повторяет одно и то же. Нет, ее речь звучала так, словно она впервые произносила вслух давно выношенное в душе. При этом она не делала вида, будто импровизирует, слова были отобраны, тщательно выверены; весомые пространные фразы со сложным синтаксисом и торжественным ритмом поначалу озадачивали необычайностью и непростотой построения, а потом обрели музыку, усиливающую впечатление от сказанного. Так говорил бы орган, если б обрел дар слова. А когда она чуть смягчила интонацию, сделала более житейской и теплой, то слезы навернулись на глаза. Так она рассказывала о приходе сюда из-за лесов, болот, полей и рек старого Феодосия с двумя дюжими сыновьями; монастырь был почти необитаем, мастера работали в глухой пустоте, кормились ржаными сухарями и козьим молоком, спали в балагане из веток и древесной коры, с восходом солнца, помолившись, брались за кисти. Сохранилось предание, будто старый Феодосии, пока творил свое художное дело, не потреблял ни медка, ни мяса животных и молодцов-сыновей держал в той же строгости, чтобы никакие греховные помыслы, никакое горячение крови не осквернили чистоты создателей божественных образов. К концу работы Феодосии так иссох и ослабел, что приходилось поддерживать под локоть руку, сжимающую чудодейственную кисть.
Она говорила, что исследователи так и не смогли установить, что писал Феодосии, а что его сыновья. Можно лишь о подкупольном Спасителе сказать с уверенностью, что это написано самим Феодосией, ибо не допустил бы мастер к изображению сына божьего учеников, пусть они ему родная плоть. Такое ведь не рукой пишется, а всей верой и мукой сердца. Да еще в большом и совсем не благостном Николае-угоднике трудно заподозрить участие чужой руки. Тут наша гидесса задумалась или сделала вид, что задумалась (я совсем как Толстой: воробей сделал вид, будто клюнул зерно, — верх недоверия), и сказала: «Феодосий был совсем стар, когда приехал сюда, он расписал собор, исполнил главное дело своей жизни и отошел. А сыновья его, еще молодые, крепкие и, несомненно, искусные художники, исчезли, как и вовсе не бывали. Никто не знает, куда они делись, как жили дальше, где работали, ни один из них не нажил самостоятельного имени. Как странно, писали неотличимо от гениального отца, а он ушел — и они канули. Видать, настолько ему подчинились, что уж не способны были на творчество, или же иное: не было в них творческого огня, только наследственные способности, вот они и дали поглотить себя без остатка чужой творческой силе».
Когда мы прошли в последний придел со Спасом на плафоне, гидесса (ее зовут Надежда Дмитриевна) не пошла за нами. «Там слова не нужны?» — спросила я. «Нет, — прозвучал ответ. — Я не могу туда сегодня ступить». — «Что так?» — поинтересовался Кирилл. «Недостойна». — «Согрешили?» — не удержался тот от пошлости. Она так поглядела глубокими, сузившимися, потемневшими глазами, что, не будь он защищен броней самоуверенности и наплевательства, быть бы ему испепеленным. «Да, — сказала она, чуть вскинув голову, — была гневной». — «К женам-мироносицам вы, похоже, не принадлежите?» — продолжал резвиться Кирилл. «Нет!» — отрезала она и отступила от дверей.