Доспехи бога
Шрифт:
Солнечные же лучи припекали все немилосерднее, играли на кольчугах и наконечниках копий, и очень хотелось пить.
Наконец вдали послышался рев, перекрывший на миг гудение колоколов; люди вновь зашевелились, толпа дрогнула, напирая на оцепление и сдавливая стоящих в гуще; несколько всадников, гикая, проскакали по улице и спешились у края лестницы, ведущей на помост.
Осужденные показались неожиданно, в тот миг, когда люди меньше всего ожидали этого, и потому многие не успели рассмотреть как следует этих страшных людей. Стиснутые со всех сторон двойным кольцом стражи, они медленно продвигались вперед. Звон цепей звучал в такт колокольному перезвону. Охрана первого и второго была столь многочисленной, что разглядеть их было бы можно лишь с большим трудом,
Стража двигалась медленно. И первого из ведомых, исполина, закованного в багряные доспехи, крепко связанного, с лицом, скрытым глухим шлемом под короной с колосьями, встречало и провожало почтительное, испуганное молчание. Все знали, кто это. В мерной неторопливой походке ощущалось какое-то нечеловеческое, спокойное величие. Из уст в уста бежала молва: ЕГО не пытали; ЕМУ не развязывали рук; с НЕГО даже не посмели снять латы. Особо осведомленные, понизив голос, добавляли: главный палач бросил на стол бляху и наотрез отказался принимать участие в ЕГО казни; услышавшие сперва изумленно вскидывали брови, но тотчас же и кивали с полным пониманием: о, да, да; мастера Бэрба трудно осудить; то, что его оштрафовали, но места не лишили, вполне логично. В конце концов, он готов сделать половину работы. А потом к делу приступит некий убийца и поджигатель, спасающийся от колеса…
– Да-да! Тот самый, что ограбил обоз Бвау Шелковника!
– Как, сударь, его изловили?
– Разумеется, уже, пожалуй, с неделю тому…
– Ну что ж, друг мой, что ни говорите, а наша стража даром хлеба не ест…
Затем шушуканье ненадолго стихало. Но когда исполин, надежно опутанный тройной цепью, заворачивал за поворот и пропадал из виду, все чувства толпы выплескивались на следующего за ним – худого, шатающегося, с кровавыми колтунами вместо некогда красиво-седых волос.
– Глядите, Ллан!
– О Вечный, какие глаза!..
– Мамочка, а это правда людоед?
– Сдохни, изверг!
– Отец, прощай!!!
– Кто это сказал? Держите его!
– Не трожь! Не трожь! А-а-а-а-а-а-а-а-а-ааааа…
Ллан, звеня цепями, шагал вслед за мерно качающейся багряной фигурой. Ничто не привлекало его внимания, он почти не чувствовал боли в истерзанном ночными пытками теле. Слуг Вечного не пытают прилюдно; сеньоры сорвали злость втихомолку, во мраке. Глупые палачи выбились из сил, но не услышали стона: они не ведали, что Ллан давно научился отгонять боль. Глаза его, сияющие более, чем обычно, были устремлены в прошлое, ибо в будущее он уже не верил, а в настоящем ему не оставалось ничего, кроме короткого пути до свежесрубленного дощатого помоста.
Лишь обрывки выкриков доносились до слуха и опадали, бесплодные и бессильные.
– …в ад, кровопийца!
– …за маму мою… за маму!
– …скотский поп!
– …прощай, отец!!!
– …а-а-а-а-а-а-а-а-ааааа!
Ллан шел, не отзываясь, не глядя по сторонам, словно кричали не ему. Меж ног стражников, обутых в добротные сапоги, едва виднелись грязные обожженные ступни. Он заметно припадал на левую ногу.
Позади осужденного, вне кольца стражи – бритоголовые служители Вечного. Они бормочут проклятия и окуривают воздух тлеющими метелками священных трав, дабы очистить и обезопасить улицу, по которой прошел богоотступник. А Ллану не до них, протяжные монашьи песнопения ему безразличны, как и брань, несущаяся из толпы. Он смотрит в недавнее. И как ни короток путь от темного и сырого подземелья Синей башни до помоста, возвышавшегося перед храмом Всех Светлых, шагов оказалось вполне достаточно для того, чтобы думать и вспоминать…
…Вот тот страшный день, когда все покатилось под откос.
Снова и снова, словно наяву: клонится высокое знамя с колосом, и на холме исчезает багряная фигура; падает с коня, рушится, словно подсеченная. Там, на холме, происходит нечто гнусное, непонятное; суетятся люди, сверкают крохотные искорки мечей над лазоревой суматохой. Никто из дерущихся в поле не может понять, что творится там, далеко за спинами, в глубоком тылу. Но уже вырывается на волю рыцарский клин; в гуще боя рождается и крепнет стонущий вопль, леденя руки, заставляя выронить оружие: «Убит! Братья, Багряный убит!» – а спустя кратчайший миг кто-то истошно взвизгивает: «Спасайся, кто может!» И, бросив копье, уже почти вошедшее в кольчужника, поворачивается и бежит, обхватив голову, первый из вилланов. А за ним – второй, и третий, и десяток, и сотня, и вот уже бегут все, все, все – а фиолетовые всадники, темные и безмолвные, как духи ночи, мчатся и рубят бегущих, рубят вдогон, по спинам, вминая мертвых в истоптанную траву. И шепот за спиной: «Отец Ллан, скинь сутану, одень это…» – и чужое рванье на плечах…
О Светлые, почему столько злобы вокруг? Если бы ненависть источала глаза тех, кто разряжен в неправедные шелка, если бы в злорадных ухмылках кривились только гнусно слюнявые каффарские губы, сердце бы не скорбело, отнюдь! Но ведь этих, разряженных и мерзких, совсем немного. Большинство стоящих живым коридором одеты пусть и не в крестьянское рванье, но уж точно – в серую домотканину, мало чем отличную от одеяний тех бедолаг, которые бредут вслед за Лланом. Так что же они? Хотя бы один ласковый, сожалеющий взгляд…
Ллан вдруг увидел толпу – всю сразу, многоглавую, тупо распялившую рты, злобно гыгыкающую, увидел копья стражи, жезлы монахов и смолистые слезы оказавшихся вдруг под самыми ногами досок. Блуждающими глазами обводил он вопящих людей, поднимаясь на помост по скрипучей прогибающейся лестнице. Ступеньки лишь чуть-чуть, совсем негромко скрипели под его нетяжелым телом, но это тонкое покряхтывание подобно погребальному гимну вплеталось в звон цепей и ликующую перекличку колоколов.
«Ну что, Ллан, – выпевают ступеньки, – вот и конец твоей дороги… Так где же равенство, где справедливость, где все, что сулил ты несчастным? Похоже, брат, стоять тебе ныне перед Вечным и держать ответ за все: за доброе и за злое. А много ли доброго сделал ты? Взгляни, кто плюет тебе в лицо. Взгляни, как захрипят в петлях твои беззаветные… Где же твоя Истина, Ллан, если сейчас ты отправишься прямиком в ад?»
Люди, стоящие в передних рядах, подались назад: смертник улыбался.
Зря стараетесь, господские ступеньки, вам не испугать Ллана! Все, что сделано им, совершено во славу Вечного, и пусть не все, о чем мечталось, сделано во имя добра, но, по крайней мере, многих жестоких господ постигла заслуженная кара, и никогда уже не восстанет из пепла гнездовье еретиков, злокозненная Калума…
Вы говорите: в ад?
Но разве существует ад страшнее, чем Старая Столица?
…Сорок девять дней держался город, семь штурмов были отбиты – два последних уже на смертном выдохе; сеньоры тоже устали, на четвертой неделе осады они даже прислали герольда с предложением пощадить тех бунтарей, на которых не лежит кровь, и даже сохранить городу часть вольностей, и кое-кто из осажденных дрогнул, но таких было все-таки немного, потому что за день до того, как дружины господ встали у стен, было отцу Ллану видение – все Четверо Светлых явились к нему и твердо, именем Вечного и от имени Его, посулили: рухнет огонь с неба на девятой неделе осады и, рухнув, испепелит вражьи полчища.
И город ждал.
Ждал, хотя осаждающие перекрыли оба акведука, ждал, хотя на двадцатый день осады кончились скудные припасы, и вскоре, после того как была съедена последняя лошадь, люди начали поедать крыс. От мора полегло больше народу, чем от меча…
Ллан, вздрогнув, сбился с шага.
Ноздри, казалось, вновь ощутили трупный смрад, исходящий от трупов, валявшихся в домах и на конюшнях, на улицах и вдоль крепостных стен, и зеленые мухи ползали по раскрытым глазам неотпетых мертвецов. Никто не осмеливался приблизиться к умершим из страха, что и в него вселятся злые духи, в течение сорока дней витающие над брошенным без погребения телом…