Достоевский и Чехов. Неочевидные смысловые структуры
Шрифт:
Упасть и подняться для Платонова в известном смысле одно и то же: верх и низ сливаются для него в чаемом и предельном горизонте глубины. Но именно в предельном. Движение вниз все же гораздо предпочтительнее; причем важно то, что слово «вниз» в данном случае не несет в себе ничего отрицательного и никак не соперничает с христианским «верхом» Достоевского. Двигаясь в разные стороны, Достоевский и Платонов выбирают для себя различные онтологические убежища, и их пространственный выбор продиктован, как кажется, не только культурой и верой, но и сугубо телесными интуициями, которые принимают форму идей и встраиваются в наличествующий культурный контекст.
Сюжет Достоевского, если попытаться передать его содержание предельно кратко, есть сюжет трудного рождения, то есть фактически представляет собой развернутую метафору продвижения вперед, вверх и сквозь. Синонимы родового сжатия и асфиксии – тяжесть камня и головокружение. От обмороков и припадков страдают Раскольников, Мышкин, Версилов, Смердяков, Ганя Иволгин, Лебядкина; почти у всех героев
Жизненный путь человека как длящееся мучительное рождение. Если это так, то тема головы снова оказывается в числе важнейших. Рождение ребенка – это прежде всего рождение его головы. Выйдет на свет голова, выйдет и весь человек. Примеряя реальную картину родов к исходному сюжету или исходному смыслу романов Достоевского, мы можем говорить о драме удушья и сдавливания, с ее высшей точкой, приходящейся на момент выхода головы из лона и ее «зависания» в некоей промежуточной онтологии; принадлежа еще почти целиком телу матери, ребенок одновременно уже втянут в пространство внешнего мира.
И одновременно это драма движения вверх, поскольку путь наружу ребенок прокладывает головой. А где голова, там и верх, независимо от того, в каком положении находилась во время родов мать. Акт рождения, или трудного освобождения, таким образом, задает основные пространственные ориентиры будущей жизни: верх становится чем-то желанным, притягательным и одновременно мучительным и трудным.
У Платонова все по-другому. Сюжету трудного рождения, освобождения из плена он «противопоставляет» сюжет пленения или возврата, с его символическим движением вниз, вглубь в темноту и тишину. Вместо выхода из лона матери – возвращение в него; жизнь, повернутая в обратном направлении. «Чевенгур», «Котлован» и «Ювенильное море» как три варианта общего исходного смысла, три варианта движения вниз и вглубь. Сырая низина с возводящейся в ней плотиной для задержки воды, котлован – искусственная утроба, «маточное место» для будущего всеобщего дома и «море юности», спрятанное под поверхностью земного шара. «Счастливая Москва» на первый взгляд выпадает из общего «утробного» ряда, однако и в ней прочерчена ясная пространственная вертикаль: Москва опускается с неба на землю, а затем еще глубже – в лабиринт метрополитена.
Москва Честнова повредила ногу, прыгая с парашютом, и эта телесная «порча» также отсылает нас к общей для Платонова теме «низа» тела. У Достоевского по-другому. За исключением «хромоножки», его персонажи чаще всего страдают от увечий и ранений совсем другой части тела, символический смысл которой определенным образом связан с «верхом» и «головой». В «Преступлении и наказании» старуха-процентщица кусает за палец свою сестру Лизавету. У Раскольникова после убийства такой вид, будто у него «очень больно нарывает палец, или ушиблена рука». В «Идиоте» Аглая, шутя, рассказывает князю Мышкину о том, как Ганя Иволгин «целые полчаса держал палец на свечке», а через некоторое время она вновь спрашивает, «сожжет ли он, в доказательство своей любви, свой палец сейчас же на свечке?» Очень выразительна ситуация в «Бесах», где во время дуэли ранит мизинец правой руки Ставрогин, а затем от укуса в мизинец левой руки страдает Верховенский: «Едва он дотронулся до Кириллова, как тот быстро нагнул голову и головой же выбил из рук его свечку (…) В то же мгновение он почувствовал ужасную боль в мизинце своей левой руки. Он закричал, и ему припомнилось только, что он вне себя три раза изо всей силы ударил револьвером по голове припавшего к нему и укусившего ему палец Кириллова». Порчу пальцев находим и в «Братьях Карамазовых», где от порчи пальца страдает Лиза («А Лиза, только что удалился Алеша, тотчас же отвернула щеколду, приотворила капельку дверь, вложила в щель свой палец и, захлопнув дверь, изо всей силы придавила его»). Прочитанная Лизой накануне история об отрезанных пальчиках младенца хотя и дает внутреннее объяснение ее действий, но сама нуждается в объяснении (почему речь идет именно о пальцах?), тем более что порча пальца случается и у Алеши Карамазова: мальчик «сорвался с места и кинулся сам на Алешу, и не успел тот шевельнуться, как злой мальчишка, нагнув голову и схватив обеими руками его левую руку, больно укусил ему средний ее палец».
Отчего же так страдают именно пальцы?
Объяснения фрейдистского плана,
Так почему же все-таки речь идет именно о пальцах? Верх пальца, снабженный розовым ногтем-личиком – настоящая головка, в этом смысле палец-человечек и мифологически и психологически (а это в общем-то одно и то же) бесспорен. Иначе говоря, ранение пальца и, прежде всего, верха пальца оказывается у Достоевского символической заменой реального ранения головы. Подобные случаи расставлены, как опознавательные знаки пороговых ситуаций, через которые проходят люди Достоевского: что-то резко меняется в их жизни, а иногда, как в случае с самоубийством Кириллова, исчезает и сама жизнь.
От голов символических, венчающих пальцы рук – к головам не менее символическим, возвышающимся над всем телом текста. Здесь Достоевский и Платонов также придерживаются двух противоположных концов телесно-пространственной вертикали. Дело в том, что название также может быть «повернуто» в ту или иную сторону. «Чевенгур», «Котлован» и «Ювенильное море» располагаются внизу пространственной вертикали – в «животе» матери-земли. В общем-то, уже сама звукопись слова «Чевенгур» намекает на «чрево», подобно тому, как «котлован» отсылает к «котлу», и хотя строгого соответствия здесь нет, общая раскладка смыслов утробы-чрева и утробы-желудка тут все же присутствует. У Достоевского название больше связано с верхом. Во всяком случае, в «Идиоте» и «Бесах» смысл головы – больной или «испорченной» – присутствует вполне явно. Отчасти сюда же попадет и «Преступление и наказание» – название-сюжет, удерживающее в себе весь ход раскольниковской мысли от злодейства до раскаянья-наказания («преступление» как результат расстройства сознания, болезни головы и «преступление» как реальный удар по голове жертвы; что до «наказания», то и оно приходит к Раскольникову не извне, а изнутри его собственного сознания, буквально изнутри его головы).
В пространственном смысле может быть истолковано и отношение к прошлому и будущему: люди Достоевского живут завтрашним еще не сбывшимся днем, то есть символически устремлены вперед и вверх, тогда как платоновский человек, грезя о «покинутом детстве», сползает в «глубину своей жизни», идет назад и вниз. Подобные пространственные переклички проходят сквозь всю толщу текста, сказываясь, помимо всего прочего, и в том, чем занимаются персонажи. Алена Ивановна из «Преступления и наказания» и Вощев из «Котлована». Оба собирают, складывают, сберегают, однако авторская оценка подобных действий различна. И дело тут не в том, что старуха собирала деньги и драгоценности, а Вощев – ветхие вещи мира вроде сухих былинок и погибших насекомых, а в самом отношении к «собирательству», то есть стягиванию разрозненных предметов в одно единое место – в шкаф, мешок или овраг-утробу. В этом смысле Раскольников, разоряющий сбережения старухи, действует, как бы странно это ни показалось, в русле общих усилий людей Достоевского. Он отворяет, выводит на свет из-под спуда то, что собиралось и пряталось (вспомним и о камне на Вознесенском проспекте), тогда как Вощев в согласии с главным указателем платоновского мира – вглубь, вниз, назад, прочь от внешних пустых свободных пространств – собирает разрозненные частицы мира, соединяет их вместе в общее дружественное вещество или тело, ждущее своего будущего восстановления. По сути обе фамилии – разрушителя и собирателя – эмблематичны и противостоят друг другу по своему внутреннему смыслу. Раскольников – не только тот, кто орудует топором и раскалывает головы, но и тот, кто разламывает некий закрытый мир, выводит наружу и рассеивает то, что было схоронено в темноте. Раскольников готов даже не только к раскрытию кладов, но и к их уничтожению: не случайно поначалу он собирался утопить старухину шкатулку. А затем, когда был все же вынужден ее прятать, сделал это так, что «сохранение» обернулось фактическим уничтожением (когда клад под камнем открыли, выяснилось, что многие купюры сильно попортились). Вощев же, напротив, не только собирает, соединяет разрозненные частицы мира в одном месте, но еще и спасает, предохраняет их от порчи и тления (Вощев – воск), помещая их в некое промежуточное состояние между наличным и ожидаемым состоянием мира.
Добравшись до «верха» и «низа» в названиях, поступках и именах, мы попадаем в область, где на первом месте оказываются не столько описываемые события (хотя важны и они), сколько сами принципы организации текста, его «телесное» устройство. Помимо связки «название – текст», к этому же уровню могут быть отнесены и взаимоотношения различных разделов повествования, то есть принципы сочленения глав и разделов. В случае Достоевского само название повествовательного раздела – «глава» – в наибольшей степени соответствует заложенному в ней смыслу «головы».