Достоевский над бездной безумия
Шрифт:
Зосима, продолжая психотерапевтическую беседу, переводит ее на более абстрактный уровень, позволяющий осознать «маловерной даме» существо ее морального дефекта, приводя скорбный парадокс, до которого дошел один доктор: («Я... люблю человечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей в частности, то есть порознь... Я... становлюсь врагом людей, чуть-чуть лишь те ко мне прикоснутся» – 14; 53). Но чем больше он ненавидел людей по отдельности, тем пламеннее становилась любовь его к человечеству в целом.
Зосима отмечает двусмысленность откровений Хохлаковой. Положительно то, что она сокрушается («...много уже сделано, ибо вы могли столь глубоко и искренно сознать себя сами»), отрицательно, если ее искренность предназначена для получения похвалы за праведность. Тогда «ни до чего не дойдете в подвигах деятельной любви; останется лишь в мечтах ваших, и вся жизнь мелькнет как призрак... о будущей жизни забудете» (14; 53).
Деятельная любовь по сравнению с мечтательной –
Мы далеки от того, чтобы не понимать, что Зосима, как и сам Достоевский, – глубоко верующий человек. Но их проницательность и умение индивидуализировать психологические воздействия связаны преимущественно с особенностями их личности, богатой жизненным и, прежде всего, нравственным опытом.
Психотерапевтический талант «советодателя», «утешителя», способности педагога-человековеда, проницательность, эмоциональная гармония глубокого ума Зосимы связаны с началом его жизни. Живительное влияние деятельной любви, стремление к нравственному совершенствованию умирающего брата и эмоциональные впечатления недолгой офицерской службы перевернули его мировоззрение. На всю жизнь запомнился ему стоящий перед ним денщик, которого он бьет с размаху прямо в лицо, а тот держит руки по швам, «глаза выпучил как во фронте, вздрагивает с каждым ударом и даже руки поднять, чтобы заслониться, не смеет». Заплакал тогда Зосима навзрыд, осознав «...и это человек до того доведен, и это человек бьет человека» (14; 270). Не смог забыть он и слов избитого, когда попросил у него прощения: «Ваше благородие, батюшка барин, да как вы... да стою ли я...» – заплакал вдруг сам, точно как давеча я, весь от слез так и затрясся...» (14; 271).
Как божье направление воспринял будущий старец возникшее чувство общечеловеческого братства с униженным. Оно и заставило его на следующий день во время дуэли, дав выстрелить в себя, отбросить пистолет и обратиться к сопернику со следующими словами: «...простите меня, глупого молодого человека, что по вине моей вас разобидел, а теперь стрелять в себя заставил» (14; 27). Еще большим потрясением стало для него то, что его отказ от выстрела на дуэли вызвал публичное покаяние убийцы, 14 лет скрывавшего свое преступление. И хотя кровь «жертвы вопиющей об отмщении» мешала тому любить, учить и воспитывать детей, «про добродетель им говорить», но мысль же о благополучии семьи препятствовала покаянию, чтобы «излечить душу свою несомненно и успокоиться раз и навсегда» («А память, память какую в сердцах их по себе оставлю» – 14; 279). Не словами, а поступком привел будущий Зосима преступника к разрешению душевного кризиса. «Решимость моя три года рождалась, – рассказывал ему раскаявшийся убийца, – а случай ваш дал ей толчок. Глядя на вас, упрекнул себя и вам позавидовал» (14; 279).
Тема преступления и наказания муками совести соединила в творчестве Достоевского последний роман-трагедию с первым. Познание деятельной любви оказалось важным для нравственного возрождения не только обоих убийц, но и самого Зосимы. И хотя покаяние раскаявшегося преступника только прибавило неприятностей Зосиме, но он их расценил как «перст невидимый, путь указующий». Не ждать благодарности за нравственное подвижничество – основной принцип старца. Постоянная помощь страждущим, неподдельный интерес к ним, доброта и искренняя любовь к людям оправдывают ту высоту идеала «советодателя» и «утешителя», который хотел создать в его образе Достоевский.
Как утверждали современники писателя, прототипом этого героя послужил старец Амвросий (в миру А. М. Гренков) из Оптиной Пустыни, с которым Достоевский, по воспоминаниям его жены, после смерти сына Алеши «виделся три раза: раз в толпе при народе и два раза наедине». [102]
Те м не менее Амвросий не полный прототип Зосимы, об этом свидетельствует и различие их биографий. По мнению богослова и писателя К. Леонтьева, близко знавшего Амвросия, монашество Достоевского «...сочиненное. И учение от Зосимы – ложное; и весь стиль его бесед фальшивый», [103] и «старец Зосима ничуть ни учением, ни характером на отца Амвросия не похож. Достоевский описал только его наружность, но говорить его заставил совершенно не то, что он говорит. ...У отца Амвросия прежде всего строго церковная мистика, а уже потом – прикладная мораль. У отца Зосимы... – прежде всего мораль, „любовь“ и т. д. ...ну, а мистика очень слаба». [104]
102
Достоевская А. Г. Воспоминания. С. 347.
103
Русский вестник. 1903. № 4. С. 643.
104
Там же. С. 650.
С суждением этого теоретика богословия, что в образе Зосимы отражена только внешняя сторона старчества, по-видимому, следует согласиться. В Зосиме главное – сам Достоевский как учитель, человековед, советодатель и своеобразный психотерапевт. Его современники свидетельствуют, что в этих ипостасях он достигал такой же высоты, как и писатель-философ. Участница женского движения тех лет Е. А. Штакеншнейдер вспоминала: «Его значение учителя так еще ново, что он и сам его не вполне сознает... Много может он сделать добра, установить пошатнувшееся, расчистить и указать путь к правде. Главное – к нему сами идут, хотят его слушать, жаждут слова, жаждут его, измученные, потерянные...». [105]
105
Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 308.
Для известного писателя, автора исторических романов Всеволода Соловьева он был «учителем и исповедником». [106] Как «дорогому, нравственному духовнику» обязана была ему общественная деятельница А. П. Философова: «Я ему все говорила, все тайны сердечно поверяла, и в самые трудные жизненные минуты он меня успокаивал и направлял на путь истинный». [107]
Он был активным подвижником, помогал людям, оказавшимся в трудных ситуациях. Так, в 1876 г. в Петербурге шел процесс по делу Екатерины Корниловой, которая выбросила из окна четвертого этажа свою шестилетнюю падчерицу. Девочка осталась живой, а ее мачеха сообщила о своем преступлении в полицейский участок. Бессмысленность и загадочность поведения молодой женщины требовали психиатрической экспертизы. Присутствующий на заседании суда Достоевский стал оппонентом эксперта-психиатра, признавшего Корнилову вменяемой и совершившей «сознательное» преступление. Оценив психотравмирующую ситуацию, в значительной степени созданную ее мужем, ее переживания, а также ее беременность, Достоевский понял, отчего в момент преступления Корнилова не отдавала отчета своим поступкам. Он написал статью в защиту Корниловой, затем посетил Корнилову в остроге и, побеседовав с ней, удивлялся: «Представьте себе, что из моих мечтаний по крайней мере три четверти оказалось истиною: я угадал так, как будто сам был при том... кое в чем ошибся, но не в существенном...» (24; 38). Второе заседание суда с новыми экспертами учло мнение писателя и, отменив несправедливое решение, оправдало Корнилову.
106
Вертинский Ч. Ф. М. Достоевский. С. 119.
107
Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 323.
Защищая невменяемость Корниловой, Достоевский выступил не только как проницательный знаток человеческих душ, публицист и писатель, но и как талантливый психодиагност. Показательно, что обвиняемый своими критиками в религиозном мистицизме Достоевский называет «прямолинейным: неловким поступком» то, что муж после возвращения домой из суда, не накормив жену, оправданную в полночь, сразу стал ей читать Евангелие, не считаясь с тем, что «женщина эта почти падает от усталости, что она страшно была потрясена, а в этот роковой для нее день суда вынесла столько подавляющих впечатлений, что уже, конечно, не грешно было бы... дать ей прежде хоть каплю отдохнуть и собраться с силами» (26; 104). Достоевский, как психотерапевт учитывая характер мужа, заметил ему мельком, чтобы он не так спешил, прямо не ломил, «...принимался вновь за это дело не столь строго...» (26;104–105).
Достоевский продолжал посещать эту семью и через шесть месяцев увидел, что девочка прыгает к мачехе «в радости на шею и обнимает ее... Она забудет» (26; 106). В этой последней фразе из «Дневника писателя» звучала надежда на благополучный конец этой трагически начавшейся истории. Что, если не черты групповой психотерапии, которая в настоящее время приобретает широкое значение в медицине и обществе, представляло его вмешательство в судьбу семьи, которая чуть было не распалась.
С началом издания «Дневника писателя» у Достоевского завязывается обширная переписка с читателями. К нему обращаются за советами, с жалобами на жизненные невзгоды и тяжелые душевные состояния. Так, одна детская писательница посылает ему свою книжку и пишет, что «только Вы, такой глубокий, все понимающий человек могли так чудно, так тепло, добро и ласково отнестись и отозваться на мое письмо, на то, что вылилось из моей души. Спасибо Вам, значит, Вы и в жизни такой же хороший, как в своих произведениях!» (29; 315).