Достоевский над бездной безумия
Шрифт:
Развитие Алеши Карамазова, одного из наименее определенно трактуемых образов Достоевского, проходит иначе. В «Братьях Карамазовых» чаще привлекают внимание более колоритные фигуры – Иван, Дмитрий, Федор Карамазовы, Смердяков, Снегирев и т. д. В качестве положительного героя Достоевского, безусловно, впечатляет князь Мышкин. Однако прав В. Н. Захаров, который утверждает: «Алеша не только „герой времени“, он еще и „сердцевина целого“ в системе образов романа». [111] Мы бы еще прибавили – «сердцевина» всего художественного творчества Достоевского, которое этот роман завершает.
111
Захаров В. Н. Система жанров Достоевского. С. 159.
Для
Алеша часто рассматривается как самый статичный и беспомощный герой Достоевского. На наш взгляд, из всех положительных героев Достоевского он проходит наиболее сложный и вместе с тем последовательный путь нравственного развития. При этом он по сравнению с другими положительными героями Достоевского приходит к наиболее высокой стадии нравственно-этического развития.
Особенности Алеши Карамазова как нравственно развивающегося героя не сразу видны по сравнению с Аркадием Долгоруким. Последний активно живет, принимает самостоятельные решения. Несчастья, катастрофы, неосторожные слова и поступки переполняют его жизнь. В отличие от него Алешу все события, описанные в романе, в котором он является еще не «главным», касаются лишь опосредованно, за исключением эпизода с тлетворным запахом от трупа старца Зосимы. Во всех трагических эпизодах (убит отец, невинно арестован средний брат, старший сошел с ума) он не столько страдает, сколько сострадает. Аркадий развивается как личность по-детски непосредственно, рассуждает наивно и часто эгоистично, Алеша, наоборот, старается проникнуть в духовный мир близких и по мере возможности помочь им.
В сознании Алеши плюрализм мнений и идей его эпохи отражается преимущественно в беседах-исповедях тех, с кем он общался. Это исповедь горячего сердца Мити, бунт Ивана, притча о луковке Грушеньки, горестный рассказ Снегирева и, может быть, еще фантазмы Лизы Хохлаковой. Все перечисленное (сквозные хрестоматийные вершины) запоминается даже при первом чтении романа. Но как тонко в этих беседах, казалось бы, пассивный Алеша проникает в душу собеседников и, не осуждая их, эмоционально откликается. Так, когда Митя предстал в своей исповеди как «сладострастное насекомое», Алеша покраснел, объяснив, что покраснел «за то, что я то же самое, что и ты... Все одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху... но это все одно и то же, совершенно однородное» (14; 101). После того, как Иван рассказал брату о помещике, затравившем собаками на глазах матери ребенка, и спросил его: «„Ну... что же его? Расстрелять?.. – Расстрелять!“ – тихо проговорил Алеша, с бледною, перекосившеюся какою-то улыбкой подняв взор на брата» (14; 221).
В «коварной соблазнительнице» Грушеньке Алеша по рассказанной ею притче о луковке угадал «сестру искреннюю, нашел сокровище – душу любящую» (14; 318), поняв, что душа эта «еще не примеренная» и «в душе этой может быть сокровище...» (14; 321).
Сразу после «надрыва» Снегирева, закончившего рассказ о трагедии сына, Алеша, «у которого душа дрожала от слез», воскликнул: «Ах, как бы мне хотелось помириться с вашим мальчиком!» (14; 190).
И, наконец, на злые фантазии парализованной Лизы, Алеша, понимая ее сокровенные мысли, говорит: «Вы злое принимаете за доброе: это минутный кризис, в этом ваша прежняя болезнь, может быть, виновата...» (15; 22).
Эта способность Алеши чувствовать и понимать других людей называется эмпатией. К. Роджерс, один из основателей американской гуманистической психотерапии, наиболее близкой к способу психического воздействия Алеши, считал: «Быть в состоянии эмпатии означает воспринимать внутренний мир другого точно, с сохранением эмоциональных и смысловых оттенков. Как будто становишься этим другим, но без потери ощущения „как будто“ (ощущаешь радость, боль другого, как он их ощущает, воспринимаешь их причины, как он их воспринимает)». Эмпатический способ общения одного человека с другим имеет несколько граней. Одна из них подразумевает вхождение в мир другого (пребывание в нем, «как дома») и постоянную чувствительность к его меняющимся переживаниям, или временную жизнь другой жизнью, деликатное пребывание в ней без оценки и осуждения, «...улавливание того, что другой сам едва осознает». [112]
112
Психология эмоций. Тесты. М., 1984. С. 235–236.
Эмпатия Алеши, видимо, развилась в период его послушничества. Но до смерти Зосимы Алеша находится под сильным влиянием старца, которое в определенной степени мешало формированию его собственного оригинального мироощущения. Поворотный момент в его развитии произошел после появления «тлетворного духа» (запаха от трупа старца). Разрушилась слепая вера в исключительную «мистическую» предопределенность Зосимы на обладание абсолютной истиной, исключающей необходимость учета других мнений и собственных исканий. Душевный кризис Алеши разрушил культ Зосимы, столь долго стоявшего «перед ним как идеал бесспорный, что все юные силы его... не могли уже не направиться к этому идеалу исключительно... до забвения „всех и вся“... И вот тот, который должен был... быть возвеличен превыше всех в мире... – вместо славы, ему подобавшей, вдруг низвержен и опозорен» (14; 306–307). Не мог потрясенный такой несправедливостью позора Алеша вынести без оскорбления, что праведнейший из праведных предан на злобное глумление «ниже его стоящей толпе» (14; 307).
Мы сталкиваемся с актуальным и до настоящего времени несовпадением обывательского, религиозного, научного (вульгарно– и диалектико-материалистического) понятий о чуде. «Нетленность» святых – атрибут скорее обывательско-фанатический, а не подлинно религиозный. Поэтому отцы Иосиф и Паиссий, опираясь на знание православия, не усомнились в аксиоматичности святости Зосимы, выдвинув различные богословские версии, позволявшие им пренебречь «тлетворным духом».
Святость почившего старца заключалась в том, что Зосима не нуждался в сверхъестественном, так как в его пантеизме сам мир выступал как воплощенное чудо («чудесно все сущее»). По крайне интересной мысли Н. Вильмонта, из «постоянного созерцания» и религиозного представления «все-чуда» мира рождается идея, отрицающая «чудо» как особую метафизическую данность, вторгающуюся в реальный мир с его естественными законами. «Если бы Зосима, – пишет он, – сохранил власть над бездыханным трупом своим, он „смиренно“ предпочел бы подпасть естественным законам тления – вопреки „тайным надеждам“ скитской братии». [113]
113
Вильмонт Н. Достоевский и Шиллер. С. 256.
Алеша верит, как в «чудо», в знак сверхъестественного. То, что тлетворный запах вызвал у него душевный кризис, является свидетельством несовершенства и примитивизма его веры. По замыслу Достоевского, Алеше для перехода на более высокую ступень религиозности необходимо столкнуться с атеизмом. И на высоте трагедии падения безусловного идеала – культа Зосимы – в его сознание вступает «нечто» (мучительное впечатление «от неустанно припоминавшегося» вчерашнего разговора с Иваном о несовершенстве Богом устроенного мира). Его единое, но несамостоятельное, ранее индуцированное сознание вступает во временную, но крайне важную для его развития стадию раздвоенности (плюрализма). В мыслях Алеши атеист Иван начинает на равных говорить с Зосимой. Недаром Алеша точно повторяет тезис брата: «Я против Бога моего не бунтую, я только мира его не приемлю» (14; 308).
Освобождение Алеши от тягостности плюрализма началось у гроба Зосимы. В промежуточном состоянии между сном и бодрствованием тонко схвачена динамика ассоциаций потока сознания, когда обрывки мыслей мелькают в душе, «загораясь как звездочки, сменяясь другими, но зато царило в душе что-то целое, твердое, утомляющее». И он сам сознает это. Иногда он начинает молиться. Но, «начав молитву, переходил вдруг на что-нибудь другое... Стал было слушать, что читал отец Паиссий, но... мало-помалу начал дремать...» (14; 325–326).