Достоевский
Шрифт:
Месяц спустя, в середине апреля, имелись уже черновые наброски, которым, должно быть, предшествовали планы и заметки. «Memento (о романе)», — записывал Достоевский, перечисляя обязательные задания: «Узнать, можно ли пролежать между рельсами под вагоном, когда он пройдет во весь карьер? Справиться: жена осужденного в каторгу тотчас ли может выйти замуж за другого? Имеет ли право Идиот держать такую ораву приемных детей, иметь школу и проч.? Справиться о детской работе на фабриках. О гимназиях, быть в гимназии. Справиться о том: может ли юноша, дворянин и помещик, на много лет заключиться в монастыре (хоть у дяди) послушником? (NB. По поводу провонявшего Филарета.)».
Это были уже совсем близкие подступы к «Братьям Карамазовым».
Вскоре Достоевский будет заслоняться новой работой от назойливых
Двадцатого июня Достоевский был в редакции «Русского вестника», у Каткова. Накануне сильно простудился — добирался в Москву из Старой Руссы, в вагоне поезда ужасно сквозило; всю ночь промучился без сна, страдая от удушливого, разрывного кашля. Мучила и боязнь, что Катков откажет. Михаил Никифорович принял автора «задушевно, хотя и довольно осторожно». Осторожность Каткова была Достоевскому почти понятна. «Стали говорить об общих делах, и вдруг поднялась страшная гроза. Думаю: заговорить о моем деле, он откажет, а гроза не пройдет, придется сидеть отказанному и оплеванному, пока не пройдет ливень. Однако принужден был заговорить. Выразил всё прямо и просто. При первых словах о желании участвовать лицо его прояснилось, но только что я сказал о 300 рублях за лист и о сумме вперед, то его как будто передернуло».
Вечером Достоевский сидел в номере «Европы» и тревожно обдумывал, как может обернуться дело. Даже если Катков не откажет (а он откажет несомненно), то будет настаивать на сильной сбавке с 300 рублей. Ближе к ночи Ф. М. принял твердое решение: в случае, если Катков откажет и нужно будет предлагаться другим журналам, а до того жить бог знает чем, все равно — по возвращении в Старую Руссу немедленно приняться за роман.
Катков не давал ответа два дня, присылал рассыльного с извинениями, что встреча откладывается на сутки; и Ф. М. не видел в этом для себя ничего хорошего. Несмотря на признание читателей, литературные обеды и музыкальные вечера с великими князьями, он снова, как и во всю свою жизнь, был в полной зависимости от издателей, которым вынужден был сам предлагать свою работу; снова просил аванс, снова должен был отдавать сочинение в печать до (а не после!) его полного завершения, снова был скован ежемесячным журнальным ритмом.
Вскоре одна из поклонниц писателя запишет в дневнике:
«Достоевский сказал: “Никогда не продавайте своего духа... Никогда не работайте из-под палки... Из-под аванса. Верьте мне... Я всю жизнь страдал от этого, всю жизнь писал торопясь... И сколько муки претерпел... Главное, не начинайте печатать вещь, не дописав ее до конца... До самого конца. Это хуже всего. Это не только самоубийство, но и убийство... Я пережил эти страдания много, много раз... Боишься не представить в срок... Боишься испортить... И наверное испортишь... Я просто доходил до отчаяния... И так почти каждый раз”» 13.
Он страдал, что именно так все складывается и на этот раз. Правда, неясность с Катковым быстро прошла — страхи оказались напрасными. 22 июня Достоевский был в «Русском вестнике» и описал встречу с издателем лаконично и взволнованно. Заминка Каткова (быть может, связанная еще и с тем, что «Подросток» был напечатан не у него, а у Некрасова) выглядела странно: издатель «Русского вестника» сомневался, будет ли вообще журнал выходить в следующем году. На удивление легко решились проблемы аванса и гонорара. «Короче, он [Катков] рад, деньги вперед, 300 р. и проч. — за это ничуть не стоят, а меж тем всё еще не решено, будет ли мой роман в “Русском вестнике”, и даже будет ли еще и сам “Русский вестник”. В октябре решится, и я обещал приехать в Москву. Деньги же Катков не только даст, но и особенно просил меня взять вперед: то есть 2000 теперь, 2000 в октябре (или в конце сентября и проч.)... От денег же я не отказался, и тебе в Петербург незачем будет ехать... Итог: с Катковым я в наилучших отношениях, в каких когда-либо находился».
Итак, спокойное начало работы и ее обозримое продолжение были обеспечены — система всегдашнего долга, при всех ее тягостных
Теперь наступал черед Оптиной пустыни. Утром 23 июня 1878 года Достоевский и Вл. Соловьев выехали из Москвы.
Глава вторая
МЕЧТА ОБ ИДЕАЛЬНОМ ХРИСТИАНИНЕ
Старший брат Владимира Соловьева Всеволод, сблизившись с Достоевским в начале 1873 года и встречаясь с ним регулярно в течение нескольких лет, писал, как мы помним, о его крайне неустойчивом поведении при незнакомых, посторонних людях, «будто все это были его враги или по меньшей мере очень неприятные ему люди». «Он не был создан для общества, для гостиной», — полагал Вс. Соловьев — и знал только одно средство успокоить писателя, когда тот был «олицетворением мрака»: навести на какую-нибудь из любимых тем, и Ф. М. начинал говорить, оживлялся, обретал хорошее расположение духа.
Несколько другую картину рисовала А. Г. Достоевская. С большой нежностью говорила она о развитии у мужа христианских чувств и мыслей. Покой и мир, воцарившиеся в душе Ф. М. в семидесятые годы, она связывала с окончанием
«Бесов». «Все друзья и знакомые, встречаясь с нами по возвращении из-за границы, говорили мне, что не узнают Федора Михайловича, до такой степени его характер изменился к лучшему, до того он стал мягче, добрее и снисходительнее к людям. Привычная ему строптивость и нетерпеливость почти совершенно исчезли».
Все дело, очевидно, было в размерах этого коварного «почти». Впрочем, даже Страхов, составляя воспоминания и, может быть, не предполагая, что, едва они появятся, решит рассказать Толстому об авторе «Бесов» «всю правду», почему-то именно с этим романом связывал «особенное раскрытие того христианского духа, который всегда жил в нем» 14. Страхов писал об удивительной перемене, которая обнаружилась в Достоевском после «Бесов»: «Он стал беспрестанно сводить разговор на религиозные темы. Мало того: он переменился в обращении, получившем большую мягкость и впадавшем иногда в полную кротость. Даже черты лица его носили след этого настроения, и на губах появлялась нежная улыбка...» 15Страхов не мог забыть, как однажды в общественном месте, в людской толпе, Достоевский сказал ему («искренность и теплота так и светились в нем при этих словах»): «“Да все люди — существа прекрасные!” Лучшие христианские чувства, очевидно, жили в нем, те чувства, которые все чаще и яснее выражались в его сочинениях» 16.
За семь следующих лет «беспрестанность разговора» о вере и неверии, о Христе и истине, о грехе и святости становилась все настойчивее. Искренность такого разговора, быть может, ярче всего виделась близким в том чувстве, которое он хотел привить своим детям.
«Он любил молиться со всей семьей, — вспоминала дочь писателя. — В России принято раз в год причащаться, и к этому торжественному событию готовятся неделю, проводя ее в молитвах. Отец добросовестно исполнял религиозные обязанности, постился, дважды в день ходил в церковь и откладывал все литературные дела. Он любил наши чудные богослужения Страстной недели, особенно пасхальную службу, с ее излучающими радость песнопениями. Дети не присутствовали на этой службе, начинавшейся в полночь и заканчивавшейся в два-три часа утра. Но отец захотел показать мне эту великолепную службу, когда мне едва исполнилось девять лет. Он поставил меня на стул, чтобы я могла следить за ходом службы, и, приподнимая меня повыше, объяснял мне смысл этих прекрасных обрядов». На сон грядущий Ф. М. читал детям любимую, с детства сохраненную молитву «Все упование мое на Тя возлагаю, Матерь Божия...».