Достоевский
Шрифт:
«Научное и философское опровержение бытия Божия уже заброшено, им не занимаются вовсе теперешние деловые социалисты (как занимались во всё прошлое столетие и в первую половину нынешнего). Зато отрицается изо всех сил создание Божие, мир Божий и смысл его».
Достоевский внушал и редакции: отрицатели и атеисты «из самых ярых» устами гордыми и богохульными, вслед за искушавшим Христа дьяволом, со всей страстью объявляют, что реальные хлебы и Вавилонская башня (будущее царство социализма) дороже, чем свобода совести, и вернее для счастья людей, чем Христос. Писатель просил видеть разницу между «нынешними» (тогдашними) реальными социалистами (лицемерами и лгунами), которые скрывают свое подлинное стремление низвести человечество до уровня стадного скота, и «своим» социалистом: Иван
«Своему» социалисту автор задавал вопрос в упор: «Презираете вы человечество или уважаете, вы, будущие его спасители?» Ведь пропаганду идей нынешние «спасители человечества» ведут якобы во имя любви к нему: «“Тяжел, дескать, закон Христов и отвлеченен, для слабых людей невыносим” — и вместо закона Свободы и Просвещения несут им закон цепей и порабощения хлебом».
Достоевский стремился убедить и Каткова, и Победоносцева в том, что идейный выбор Ивана Карамазова — это умонастроение не «одной только подпольной нигилятины», а большинства мыслящих молодых людей, поклоняющихся социализму, и поэтому поставленный в романе вопрос «како веруеши али вовсе не веруеши» никак не изменяет реализму.
Вскоре писатель публично разъяснит богохульство Ивана:
«Один страдающий неверием атеист в одну из мучительных минут своих сочиняет дикую, фантастическую поэму, в которой выводит Христа в разговоре с одним из католических первосвященников — Великим инквизитором. Страдание сочинителя поэмы происходит именно оттого, что он в изображении своего первосвященника с мировоззрением католическим, столь удалившимся от древнего апостольского православия, видит воистину настоящего служителя Христова. Между тем его Великий инквизитор есть, в сущности, сам атеист. Смысл тот, что если исказишь Христову веру, соединив ее с целями мира сего, то разом утратится и весь смысл христианства, ум несомненно должен впасть в безверие, вместо великого Христова идеала созиждется лишь новая Вавилонская башня. Высокий взгляд христианства на человечество понижается до взгляда как бы на звериное стадо, и под видом социальной любви к человечеству является уже не замаскированное презрение к нему».
Наблюдательный репортер, талантливый критик, составивший себе имя яркими аналитическими статьями, автор теологических импровизаций, виртуозный полемист, способный вести дискуссию о Церкви и государстве, Иван рассказывает содержание поэмы Алеше, импровизируя, а не читая по рукописи, ибо текста не существует. Искушая брата «бунтом» (не должна мать растерзанного ребенка прощать мучителя, даже если ребенок сам его простил, — слишком дорого стоит такая гармония), Иван хочет видеть в Алеше друга и союзника:
«Ты мне дорог, я тебя упустить не хочу и не уступлю твоему Зосиме».
Алеша вставляет свою реплику в самый острый момент импровизации — когда Инквизитор во мраке ночи, в тесной и мрачной тюрьме говорит Пленнику: «Зачем ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь». Так
«Поэма» обретает форму диалога. Поединок Инквизитора и Христа уже не подчинен воле импровизатора, а протекает с участием Алеши — становясь соавтором «Поэмы», он переводит разговор о втором пришествии Христа в плоскость гражданскую и политическую. Эффект «Поэмы» и заключается в том, что Пленник, лишенный права добавить что-либо к сказанному, молчит, а Алеша — говорит, своим немолчанием опровергая логику Инквизитора, исправившего подвиг Христа ради власти и земных благ.
«Ваш “Великий инквизитор” произвел на меня сильное впечатление. Мало что я читал столь сильное. Только я ждал — откуда будет отпор, возражение и разъяснение — но еще не дождался» 39, — писал Победоносцев Достоевскому.
Ф. М. находился уже в Эмсе. За три года, что он здесь не был, эмфизема произвела опасные разрушения — часть легкого сошла со своего места, сердце тоже переменило прежнее положение. Что' это значит и чем грозит, Достоевский не очень понимал, к тому же доктор Орт, радушно принявший и внимательно осмотревший знакомого
В курортном одиночестве, занятого только лечением и писанием (для работы оставалось всего два часа днем, а по ночам строжайше предписывалось спать), его одолевали тягостные мысли. «Здесь я уже 3-ю неделю лечусь, — писал он Победоносцеву, — и не знаю, что будет, между тем при нашем курсе поездка обошлась мне в 700 руб., которые очень и очень могли бы быть сохранены для семейства. Я здесь сижу и беспрерывно думаю о том, что уже, разумеется, я скоро умру, ну через год или через два, и что же станется с тремя золотыми для меня головками после меня?»
За 33 года тяжелой литературной работы ему, автору великих романов, которые читала и обсуждала вся Россия, не удалось скопить даже малого капитала, и, кроме летней старорусской дачи, которую нужно было еще выкупить у шурина, семья не имела никакой собственности. «Я всё, голубчик мой, — докладывал он жене, — думаю о моей смерти сам (серьезно здесь думаю) и о том, с чем оставлю тебя и детей. Все считают, что у нас есть деньги, а у нас ничего. Теперь у меня на шее “Карамазовы”, надо кончить хорошо, ювелирски отделать, а вещь эта трудная и рискованная, много сил унесет. Но вещь тоже и роковая: она должна установить имя мое, иначе не будет никаких надежд».
Из Эмса был отправлен в «Русский вестник» «Pater Seraphicus» — книга шестая, названная «Русский инок». «Что отправил, тем, кажется, доволен (то есть работой), выйдет очень хорошая вещь. К тому же не только 3 листа, но даже чуть ли не больше, рублей этак на 1000. Но более всего доволен тем, что наконец отправил! Долго сидел у меня на шее этот старец, с самого начала лета мучился им», — писал Ф. М. жене.
Свои мучения в письмах Любимову Достоевский описывал, однако, несколько иначе, чем в откровенных признаниях жене. Редакции Ф. М. разъяснял, что поучения старца Зосимы выражены тем языком, которым он, Зосима, только и мог изъясняться — иначе не получилось бы художественного лица; что взял он и лицо и фигуру из древних святителей и что против действительности не погрешил: «Не только как идеал справедливо, но и как действительность справедливо». «Я писал эту книгу для немногих, — признавался писатель Победоносцеву, — и считаю кульминационною точкой моей работы».
Однако проницательный Константин Петрович, ощутив колоссальный отрицательный заряд «Великого инквизитора», но не зная, что' автор ему противопоставит, задавал необходимейший вопрос: появится ли в романе достаточный ответ — пусть не большей, но хотя бы равной мощи. «То-то и есть и в этом-то теперь моя забота и всё мое беспокойство...» — признавался Достоевский: не в том было дело, что поучения Зосимы слабы и нежизненны, а в том, что ответы «русского инока» вышли не прямые, не буквально на идеи Великого инквизитора, а косвенные, «не по пунктам, а, так сказать, в художественной картине». «Потребовалось представить фигуру скромную и величественную, между тем жизнь полна комизма и только величественна лишь в внутреннем смысле ее, так что поневоле из-за художественных требований принужден был в биографии моего инока коснуться и самых пошловатых сторон, чтоб не повредить художественному реализму».