Достоевский
Шрифт:
Сюжет с Алешей исполнен особого драматизма. Иван по мысли, а Алеша по факту поступят согласно «каинову» тезису:
«Сторож я, что ли, моему брату Дмитрию?» «Восстал Каин на
Авеля, брата своего, и убил его. И сказал Господь Каину: где
Авель, брат твой? Он сказал: не знаю: разве я сторож брату моему? И сказал: что' ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли. И ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей» (Быт. 4: 8—11). В этом мире уже настолько никто никому не сторож, будто и сторожить совсем нечего и незачем; поэтому и гибнет семья Карамазовых, как полвека спустя погибнет Российская империя. Отпущенный Алеше ресурс деятельной любви окажется не востребован, ибо завет старца Зосимы — быть в миру, около обоих братьев — не будет исполнен. Алеша на сутки опоздает сделать главный поступок своей жизни — ведь исполнить долг перед семьей нужно было не когда-нибудь, а немедленно, не теряя ни минуты после того, как
Мгновение, когда Алеша взбунтуется против тленного духа, выбьет из его сознания «обязанность страшную» — непременно, во что бы то ни стало стать сторожем около отца и фактом своего неотлучного физического присутствия в его доме разрушить преступные замыслы.
Роман содержит неотразимые улики моральной виновности Алеши, и внимательный читатель не мог их не заметить.
Алеша пойдет к Груше «именно в вечер того дня, который закончился трагическою катастрофой, послужившею основой настоящему делу». Митя поедет в Мокрое — и «это была та самая ночь, а может, и тот самый час, когда Алеша, упав на землю, “исступленно клялся любить ее во веки веков”» (курсив мой. — Л. С.). Но в тот самый час, когда он целовал землю во дворе скита, близ клумбы со спящими осенними цветами, трава в саду и пол в комнате отцова дома обагрились кровью двух стариков, и уже никакие подвиги в будущем не смогут ее смыть. Он целовал землю, обливаясь слезами, хотел всех простить и за всё просить прощения, он пал слабым юношей, а стал «твердым на всю жизнь бойцом», но времени и поприща для борьбы у него не осталось. Как скажет на суде прокурор, Алеша, убоясь общественного цинизма и разврата, бросается в материнские объятия родной земли, чтобы «заснуть и даже всю жизнь проспать, лишь бы не видеть пугающих его ужасов». Алеша буквально проспал трагедию в своей семье, и этим прискорбным фактом исчерпалось его романное бытие в качестве сына и брат а. Восклицание Коли Красоткина «Ура Карамазову!» в финале романа (Алеша выглядит «совсем красавчиком» — сбросил подрясник, носит «прекрасно сшитый сюртук, мягкую круглую шляпу и коротко обстриженные волосы») не может отменить падение и гибель семьи.
«Западный человек, — размышлял Достоевский в начале шестидесятых, — толкует о братстве как о великой движущей силе человечества и не догадывается, что негде взять братства, коли его нет в действительности. Что делать? Надо сделать братство во что бы то ни стало. Но оказывается, что сделать братства нельзя, потому что оно само делается, дается, в природе находится». Ф. М. имел немало случаев убедиться, что и русский человек, со страстью толкующий о христианском братстве, сам бывает далеко не образцовым братом. Даже в культурнейшей семье знаменитого историка С. М. Соловьева не было мира; сыновья Сергея Михайловича, братья Всеволод и Владимир (оба тесно, но порознь дружившие с Ф. М.), открыто спорили, а потом и враждовали из-за наследства отца, скончавшегося в 1879-м, и автор «Братьев Карамазовых» внимательно наблюдал за братьями Соловьевыми...
«Раньше чем не сделаешься в самом деле всякому братом, не наступит братства». Эти роковые в своей безысходности слова произносит в романе таинственный гость Зосимы, раскаявшийся убийца; он, несомненно, знает, о чем говорит...
Дотянуться до высокого идеала братства не представлялось возможным. Остаться на высоте той миссии, которую, умирая, поручил Алеше старец Зосима: уйти из монастыря и находиться около обоих братьев — не удалось; заботы своего «я» не отпустили. Простого сочувствия, монашеской аскезы и моральной чистоты было недостаточно — спасти отца и братьев он, отпрыск греховной зараженной крови, мог только ответственным выполнением долга, активным деланием. Шанс предотвратить катастрофу, которую провидел мудрый старец, был безнадежно упущен.
Достоевскому было из-за чего беспокоиться. Поучения Зосимы отвечали Великому инквизитору не по пунктам, а в художественной картине, являвшей высокий идеал. Но образ мира был исполнен мрачного трагизма. События романа свидетельствовали о подорванных и извращенных нравственных началах, о безвременном одряхлении общественного организма, когда только уголовные дела тревожно напоминают о какой-то беде, с которой, как с опасным злом, уже трудно бороться. Люди потеряли чувствительность к трагической безалаберщине настоящей минуты и способны лишь смаковать сильные ощущения. Достоевский писал Е. А. Штакеншнейдер: «Болезнь и болезненное настроение лежат в корне самого нашего общества, и на того, кто сумеет это заметить и указать, — общее негодование».
...Ф. М. уезжал из Эмса после пяти недель лечения с надеждой, что не зря потерял время и ему хватит сил довести «Карамазовых» до конца. Будущее пугало неопределенностью и необеспеченностью. «Кончу роман, — писал он жене в августе 1879-го, — и в конце будущего года объявлю подписку на “Дневник” и на подписные деньги куплю имение, а жить и издавать “Дневник” до следующей подписки протяну как-нибудь продажей книжонок. Нужна энергическая мера, иначе никогда ничего не будет».
Он
Писатель успеет выполнить только первую строчку программы: закончить роман и объявить подписку на «Дневник»...
Глава четвертая
МОЛНИЯ, ПРОРЕЗАВШАЯ НЕБО
В день своего 58-летия Достоевский получил неожиданный и очень дорогой его сердцу подарок. Утром 30 октября 1879 года, когда он пришел в столовую пить чай, над диваном в его кабинете была — заботами Анны Григорьевны — повешена фотография в прекрасной, темного дуба резной раме. «Где ты могла ее найти, Аня?» — радостно допрашивал жену изумленный супруг, когда вернулся в комнату. Но ее, фотографию Рафаэлевой «Мадонны» в натуральную величину, «нашла» не Аня, а вдова поэта А. К. Толстого графиня Софья Андреевна: через своих дрезденских знакомых она выписала копию, зная, как высоко ценит писатель эту картину (по понятному совпадению, репродукция «Сикстинской мадонны» с 1862 года висела сначала в спальне, а потом в кабинете яснополянского дома Л. Н. Толстого).
А дальше все было просто: громадный картон с фотографией принес на Кузнечный друг графини Вл. Соловьев, передав снимок «на добрую память», и уже жена писателя заказала для фотографии раму, распорядилась вбить гвоздь и приурочила подарок к знаменательному дню — отныне домочадцы часто будут заставать Достоевского стоящим перед великим образом в глубоком сердечном умилении. Тем же днем Ф. М. поехал благодарить графиню.
Софье Андреевне Толстой, урожденной Бахметевой, было уже за пятьдесят, и слыла она «женщиной с прошлым». Но любовный роман с трагическим финалом (соблазнитель Софи Бахметевой, князь Г. Н. Вяземский, убил на дуэли ее брата, П. А. Бахметева), неудачный брак с кавалергардом Л. Ф. Миллером и тяжелый развод, длительная связь и, наконец, счастливый союз с поэтом и драматургом А. К. Толстым — все это к моменту знакомства с Достоевским было уже позади. Софья Андреевна (это под впечатлением первой встречи с ней зимой 1850-го А. К. Толстой написал знаменитые стихи «Средь шумного бала...») вдовствовала, держала в своем петербургском доме на Шпалерной литературный салон, пользовалась репутацией светской дамы громадного ума и образования — читала на многих европейских языках, отменно музицировала, считалась знатоком мировой литературы и тонким ценителем искусств.
«Встретив моего отца, — писала дочь Достоевского, знавшая от матери историю отношений графини с Ф. М., — она поспешила пригласить его к себе и была с ним очень любезна. Отец обедал у нее, бывал на ее вечерах, согласился прочесть в ее салоне несколько глав из “Братьев Карамазовых” до их публикации. Вскоре у него вошло в привычку заходить к графине Толстой во время своих прогулок, чтоб обменяться новостями дня. Хотя моя мать и была несколько ревнива, она не возражала против частых посещений Достоевским графини, в то время уже вышедшей из возраста соблазнительницы. Всегда одетая в черное, с вдовьей вуалью на седых волосах, совсем просто причесанная, графиня пыталась пленять лишь своим умом и любезным обхождением».
Непринужденный, благородный тон, царивший в салоне графини, ее нежное и чуткое сердце привлекали многих выдающихся людей. «Беседы с ней были чрезвычайно приятны для Федора Михайловича, — вспоминала А. Г., — который всегда удивлялся способности графини проникать и отзываться на многие тонкости философской мысли, так редко доступной кому-либо из женщин». В салоне Толстой часто можно было встретить Вл. Соловьева, питавшего нежные чувства к любимой племяннице графини, жившей при тетушке отдельно от мужа, дипломата М. А. Хитрово. «Ф. М. любил посещать графиню С. А. Толстую, — писала А. Г., — еще и потому, что ее окружала очень милая семья: ее племянница, Софья Петровна Хитрово, необыкновенно приветливая молодая женщина и трое ее детей: два мальчика и прелестная девочка. Детки этой семьи были ровесниками наших детей, мы их познакомили, и дети подружились, что очень радовало Федора Михайловича». (Ходили слухи, что С. П. Хитрово была не племянницей графини, дочерью ее убитого на дуэли брата, а ее собственной дочерью — плодом любовной связи Софи Бахметевой с князем Г. Н. Вяземским, не пожелавшим жениться на соблазненной девушке.)