Достоевский
Шрифт:
Ходили слухи (их, как всегда, переносил Григорович), что «враждебная партия» тоже готовится к бою. Тургенев будто бы пытается устранить «всякий нехороший элемент» и следит, чтобы никакие «дисгармонии а` la Катков» не пришли «мешать» торжеству. И действительно: билет на праздник, уже посланный Каткову, был отозван в самой сухой и грубой форме. «Это уж, разумеется, просто свинство, да и главное, что и права они не имели так поступать. Мерзость, и если б только я не ввязался так в эти празднества, то, может быть, прервал бы с ними сношения», — сердился Достоевский, расстроенный еще и тем, что о совещании у Тургенева, где 3
Предпраздничные дни писатель провел в тревоге и лихорадке. «Здесь уже начинается полный раздор. Боюсь, что из-за направлений во все эти дни, пожалуй, передерутся. История исключения Каткова из празднеств возмущает ужасно многих», — писал он жене, резонно полагая, что оппоненты просто сводят счеты с Катковым. Но беспокоилась и либеральная партия, опасаясь, что национальное торжество всей образованной России превратится в «парциозный скандал».
Обе стороны нервно ждали развязки. Наконец 5 июня торжества открылись в зале Московской городской думы — выступали представители делегаций; 6-го утром памятник был открыт, а вечером в зале Благородного собрания Достоевский читал монолог Пимена из «Бориса Годунова». Спустя сутки он писал жене о приеме, оказанном ему публикой: «В антракте прошел по зале, и бездна людей, молодежи, и седых, и дам, бросались ко мне, говоря: “Вы наш пророк, вы нас сделали лучшими, когда мы прочли ‘Карамазовых’ ”. (Одним словом, я убедился, что “Карамазовы” имеют колоссальное значение.)». Несомненно, он радовался знакам внимания — цветам, аплодисментам, речам и тостам в его честь и даже громкому «ура».
«У Тургенева лишь клакеры, а у моих истинный энтузиазм», — отмечал Ф. М., увидев, как сотня молодых людей в исступлении закричала, когда на сцену вышел Тургенев.
Решающий день, 8 июня, Достоевский назовет «фундаментом будущего». «Завтра мой главный дебют. Боюсь, что не высплюсь. Боюсь припадка».
К счастью, падучая пощадит писателя. Он «смирнехонько» взойдет на кафедру в зале Благородного собрания, через пять минут подчинит себе все сердца и души и, как скажет Е. А. Штакеншнейдер, воздвигнет памятник, «прекрасней бронзового».
Вечером, когда всё было позади, он, «ужасно измученный нравственно и физически», писал жене о немыслимом, небывалом триумфе своей речи. «Нет, Аня, нет, никогда ты не можешь представить себе и вообразить того эффекта, какой произвела она! Что петербургские успехи мои! Ничто, нуль сравнительно с этим! Когда я вышел, зала загремела рукоплесканиями и мне долго, очень долго не давали читать. Я раскланивался, делал жесты, прося дать мне читать — ничто не помогало: восторг, энтузиазм (всё от “Карамазовых”!). Наконец я начал читать: прерывали решительно на каждой странице, а иногда и на каждой фразе громом рукоплесканий. Я читал громко, с огнем».
На следующий день, 9 июня, «Современные известия» напишут: «Это была молния, прорезавшая небо».
Почему речь Достоевского стала, по общему признанию, кульминацией праздника, историческим событием? Почему автора без конца вызывали, бешено аплодировали, плакали от восторга, падали в обморок, целовали ему руки? Почему два незнакомых старика смогли сказать: «Мы были
Достоевский точно знал, почему. «Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил — я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить». Он и сам показал пример любви, «ввернув» доброе слово о тургеневской Лизе Калитиной... «Откуда у этого маленького ростом человека взялись такие могучие, чудные звуки?! Гений своими крылами осенил» — таким было первое общее впечатление.
Но волшебное, равное чуду, счастье всеобщей любви продлилось, как потом говорили, всего одно мгновение — после чего ненависть и злоба запылали с утроенной силой. Очнувшись от гипноза огненной речи, клявшиеся и рыдавшие будто наверстывали упущенное, стремясь больнее укусить автора речи и растерзать в клочья саму речь. Победа русской партии, предвкушаемая Достоевским накануне и испытанная в день праздника, оказалась иллюзорной, — может быть, еще и потому, что Достоевский сам шел на праздник, как на бой. Торжество в честь великого поэта, объявленное территорией любви, катастрофически быстро обернулось зоной раздора и ареной военных действий.
Речь Достоевского как великое мгновение истории раздразнила участников праздника настолько, что уже на другой день горячий энтузиазм и ликование уступили место раздраженному недовольству, а затем язвительным нападкам («смех толпы холодной» был ожидаем и неминуем). Речь была опубликована, и критики чувствовали себя едва ли не обманутыми — они уже не обнаруживали в ней и 9/10 первоначального обаяния, а потому бросились ее «заплевывать и затирать».
«Знаменательный и прекрасный, совсем новый момент в жизни нашего общества, — напишет Достоевский Е. А. Штакеншнейдер через сорок дней после праздника, — был злонамеренно затерт и искажен. В прессе нашей, особенно петербургской, буквально испугались чего-то совсем нового, ни на что прежнее не похожего, объявившегося в Москве: значит, не хочет общество одного подхихикивания над Россией и одного оплевания ее, как доселе, значит, настойчиво захотело иного. Надо это затереть, уничтожить, осмеять, исказить и всех разуверить: ничего-де такого нового не было, а было лишь благодушие сердец после московских обедов. Слишком-де уже много кушали».
Теперь критика находила, что речь заносчива, исполнена гордыни под маской смирения, построена на лжи и фальши, приятной для воспаленного самолюбия. ...В ней нет ничего, кроме раздраженного словоизвержения, чревовещательного тумана и литературной каббалистики... Автор похитил у Пушкина его праздник в свою пользу... Оратор болен не Пушкиным, а самим собой... Любовь, к которой он призывает, имеет запах постного масла... В своих литературных экскурсах он чужд исторической грамотности... Желая всем понравиться, пытался соединить несоединимое... Мысль о братстве всех людей не может быть достоянием одного русского народа... Учит русское общество думать о других народах, как думали помещики о своих крестьянах...