Достоевский
Шрифт:
Стихотворное послание в 140 строк стало символом веры в Россию, как бы ни относиться к имперской составляющей этой веры. По примеру Пушкина («О чем шумите вы, народные витии? / Зачем анафемой грозите вы России?»), Достоевский обращался к западным дипломатам и журналистам и отвечал на обвинения, вызванные восточной политикой России. «С чего взялась всесветная беда? / Кто виноват, кто первый начинает?» — на этот риторический вопрос Достоевский отвечал риторическим же пассажем: тот самый русский богатырь, которого Пушкин увидел с оружием в руках («Иль старый богатырь, покойный на постеле, / Не в силах завинтить свой измаильский штык? / Иль русского царя уже бессильно слово? / Иль нам с Европой спорить ново?»), согласно Достоевскому, по-прежнему столь же силен и отважен. «Смешно французом русского пугать»; «Не вам судьбы России разбирать!»; «Попробуйте на нас теперь
Мироощущение, которое сложится у Достоевского под влиянием Крымской войны, — горечь военного поражения, национальное унижение, разочарование эгоистической европейской политикой — с годами только окрепнет. В материалах к «Дневнику писателя» за 1876 год он запишет: «Россия в Крымскую войну не бессилье свое доказала, а силу. Тогда можно было так говорить для реформ будущих, но теперь дело иное, и надо сказать правду. Несмотря на гнилое состояние вещей, вся Европа не могла нам ничего сделать, несмотря на затраты и долги ее в тысячи миллионов». Большинству современников не был ясен истинный масштаб Крымской войны. Немногие понимали, что Севастополь пал с такой славой, которой должно гордиться, ибо падение его стоило многих блестящих побед. Ведь Севастопольская оборона продолжалась почти год — а враг, представленный всеми европейскими (и не только) нациями, рассчитывал на скорую и легкую победу.
В Крымской войне Европа объединилась против России, и самой жизнью был поставлен вопрос: «Европа ли Россия?» В течение многих лет Достоевский будет пытаться найти ответ на этот вопрос. Если для русских европейцев Европа — вторая родина, «страна святых чудес», кладбище с дорогими могилами и священными камнями, то чем же тогда является Россия для Европы? Немного окажется у Достоевского единомышленников, способных проникнуться важностью проблемы.
...Генерала Дубельта стихотворное послание не убедило — быть может, он все еще помнил, как упрямо молчал Достоевский, вызванный на комиссию, чтобы «рассказать всё дело» в обмен на государево прощение. В просьбе напечатать патриотическое сочинение ссыльному было отказано. Спустя два года Mich-Mich напишет брату с безжалостной откровенностью: «Читал твои стихи и нашел их очень плохими. Стихи не твоя специальность».
Разумеется, подходы к жанру политических посланий у Л. В. Дубельта и у М. М. Достоевского были совершенно разные.
Шел всего только 1854 год, впереди маячила неизвестность, и надо было покорно тянуть солдатскую лямку. В положенное время за рядовым являлся посыльный и звал на учения и смотры. «В июле месяце стоял на смотру наряду с другими и знал свое дело не хуже других. Как я уставал и чего это мне стоило — другой вопрос; но мною довольны, и слава Богу!.. Солдатская жизнь со всеми обязанностями солдата не совсем-то легка для человека с таким здоровьем и с такой отвычкой или, лучше сказать, с таким полным ничегонезнанием в подобных занятиях. Чтоб приобрести этот навык, надо много трудов. Я не ропщу; это мой крест, и я его заслужил».
Первая семипалатинская весна стала временем запойного чтения. «Помню, что выйдя, в 1854 году, в Сибири из острога, я начал перечитывать всю написанную без меня за пять лет литературу (“Записки охотника”, едва при мне начавшиеся, и первые повести Тургенева я прочел тогда разом, залпом, и вынес упоительное впечатление). Правда, тогда надо мной сияло степное солнце, начиналась весна, а с ней совсем новая жизнь».
Свобода писать, читать, мечтать, знакомиться с людьми, заводить друзей и подруг(В 1854 году на семипалатинском базаре Достоевский познакомился с красивой веселой семнадцатилетней девушкой Елизаветой Михайловной Неворотовой, которая пекла калачи и торговала ими с лотка. Скоро между ними установились близкие, доверительные отношения — и калашница глубоко полюбила Ф. М., ценя его заботу и внимание. Местному литератору Н. В. Феоктистову в 1909 году довелось увидеть саму Е. М. (ей было уже за 70), держать в руках серую стопку исписанной бумаги, перевязанную выцветшей голубой ленточкой. Неворотова уверяла, что Федор Михайлович любил ее и, живя с ней в одном городе, часто писал ей нежные письма, искал в ней друга. На верхнем затертом листке стояли слова: «Милая Лизанька. Вчера я хотел увидеть Вас...» — в них угадывался почерк Достоевского. Верная своему чувству, Неворотова осталась одинокой и до глубокой старости хранила драгоценные послания как святыню. В годы Гражданской войны письма бесследно исчезли (см.: Феоктистов Н. В. Пропавшие письма Федора Михайловича Достоевского // Сибирские огни. 1928. № 2. С. 119—125).), бывать в семейных домах командиров, получать письма от сестер и братьев и отвечать им — все это было светлым, радостным пробуждением. «Никто-то не забыл обо мне из всей нашей семьи! Все до одного берут во мне искреннее, братское участие, а мне, отвыкшему от всего ласкового, приветливого и родственного, всё это было целым счастием».
В начале ноября 1854-го, радуясь, как тихо, скромно, но верно и надежно устроил свою жизнь брат Андрей Михайлович, женатый на славной, любящей женщине и имеющий уже двух дочерей, Достоевский писал ему: «Я всегда и прежде считал, что нет ничего выше на свете счастья семейного. Искренно желаю тебе его без конца... Тяжело пробивать дорогу вкривь и вкось, направо и налево, как было со мной во всю жизнь мою».
В самом скором времени он узнает, насколько тяжело пробивать глухие стены и на пути к собственному семейному счастью.
Глава третья
«Я БЫЛ ОЧЕНЬ СЧАСТЛИВ...»
Барону Александру Егоровичу Врангелю, отпрыску датского дворянского рода по отцу (Е. Е. Врангель, гвардейский офицер, отличился в Русско-турецкой и Польской кампаниях) и праправнуку А. П. Ганнибала по матери (баронессу Д. А. Врангель, урожденную фон Траубенберг, троюродную сестру А. С. Пушкина, объединяли с ее великим кузеном ярко выраженные «абиссинские» черты), было всего 16, когда он, воспитанник Александровского лицея, стал свидетелем казни на Семеновском плацу. Четверо у эшафота были выпускниками лицея, и дядя Врангеля, офицер конно-гренадерского полка, взял племянника с собой на экзекуцию, где должен был присутствовать со своей ротой. Затерянный в толпе, исполненный жалости к осужденным, юноша увидел всё...
Александр окончил лицей в 1853-м; по настоянию отца год прослужил в Министерстве юстиции, но за столичной карьерой не гнался, надеясь принести пользу там, где в нем есть нужда. Должность семипалатинского прокурора («стряпчего казенных и уголовных дел») была выбрана добровольно — он ехал в Сибирь с мечтой узнать край: «Меня особенно тянула в эти дальние, неведомые страны моя страсть к наукам, к естественной истории, к путешествиям и к охоте».
Как только о новом назначении стало известно, М. М. Достоевский встретился с Врангелем, с которым был знаком, и попросил передать брату письмо, немного белья, книги и 50 рублей. 20 ноября 1854 года Врангель прибыл в Семипалатинск и через несколько часов, справившись у губернатора, как разыскать Достоевского, просил его к себе вечером на чай. Посланный человек, застав солдата по месту жительства, передал не без важности, что «господин стряпчий уголовных дел» зовет к себе, — и если не напугал, то сильно озадачил Ф. М.
«Достоевский не знал, кто и почему его зовет, и, войдя ко мне, был крайне сдержан. Он был в солдатской серой шинели, с красным стоячим воротником и красными же погонами, угрюм, с болезненно-бледным лицом, покрытым веснушками. Светло-русые волосы были коротко острижены, ростом он был выше среднего. Пристально оглядывая меня своими умными, серо-синими глазами, казалось, он старался заглянуть мне в душу, — что, мол, я за человек?.. Но когда я извинился, что не сам первый пришел к нему, передал ему письма, посылки и поклоны и сердечно разговорился с ним, он сразу изменился, повеселел и стал доверчив».
Достоевский читал письма Миши, Вари и Верочки здесь же. «Я помню, он прослезился...» В этот момент Врангелю принесли пачку писем из Петербурга от родных и друзей, он жадно набросился на них — и разрыдался сам. «Мы оба стояли друг перед другом, оба забытые судьбой, одинокие... Мне так было тяжко, что я, несмотря на высокое мое звание... както невольно, не долго думая, бросился на шею стоявшему передо мной с устремленным на меня грустным, задумчивым взором Федору Михайловичу. Он сердечно приласкал меня, дружески, горячо, как старому знакомому, пожал мне руку, и мы дали слово как можно чаще видеться».