Достоевский
Шрифт:
Образ выдержан в духе любимых моральных героев Достоевского. Характерен рассказ о восхищении Алея нагорной проповедью и о его тонком желании мусульманина порадовать своего нового друга возвеличением его вероучения: «Иса — святой пророк».
Писателя заинтересовали и «отчаявшиеся» — люди закаленной воли, неукротимого протеста и отчаянного бесстрашия. Таков был уголовный Орлов: «В нем мы видели одну бесконечную энергию, жажду деятельности, жажду мщения, жажду достичь предложенной цели. Я поражен был его странным высокомерьем». К этому же волевому типу принадлежал каторжник Петров — самый решительный, бесстрашный и не знающий над собой никакого принуждения человек. Из такого разряда выходят в решительные минуты зачинщики
Достоевский сразу почувствовал в клейменом и поруганном населении омской казармы выдающихся самородков. Это были яркие проблески в густых потемках заточения. «Все это только мелькнуло передо мной в этот первый, безотрадный вечер моей новой жизни — мелькнуло среди дыма и копоти, среди ругательств и невыразимого цинизма, в мефитическом {Затхлом, удушливом.} воздухе, при звоне кандалов, среди проклятий и бесстыдного хохота».
Не владевший каким-либо ремеслом, петербургский литератор был зачислен в разряд чернорабочих. Он вертел в мастерской неповоротливое точильное колесо, он обжигал на заводе кирпичи или подносил к стройке эту грузную кладь, он разбирал на Иртыше старые казенные барки, стоя по колена в ледяной воде. Ему приходилось выполнять работу в нестерпимую стужу, когда ртуть замерзала. Начальство острога получило «высочайшее предписание» содержать «политического Достоевского» в полном смысле арестантом, без всякого снисхождения.
«Надо поражаться, как не погиб здесь писатель, — пишет историк царской тюрьмы. — Лозунг всего тюремного управления того времени требовал делать острог местом одних только лишений и страданий. Если бы тюремной администрации удавалось проводить этот лозунг до конца, то эти кладбища живых стали бы кладбищем мертвецов. Инстинкт самосохранения обитателей тюрем не мог с этим помириться. В острогах и арестантских ротах велась упорная борьба за жизнь» {М. Н. Гернет, История царской тюрьмы, т. II, М., 1946.}.
Одним из проявлений такой борьбы был каторжный спектакль. На праздниках начальство разрешило арестантам дать представление. Выделились актеры из молодых и бойких. Составили афишу из трех отделений. Маляры расписали занавес и декорации. Музыканты-любители устроили оркестр из балалаек, скрипок, гитар и бубна.
В пестрой программе с пантомимой и балетом Достоевский особенно заинтересовался водевилем и комедией. В одноактной шутке актера Григорьева «Филатка и Мирошка» представлялась в народном духе история деревенской красавицы Груши, которая предпочла домогательствам судейского подьячего Забираева чувство преданного ей простого денщика. Незатейливый сюжет привлекал живым простонародным языком, куплетами для каждого персонажа, веселыми и скабрезными намеками. Блестящим актером показал себя игравший простака Филатку арестант Баклушин, темпераментный весельчак, «полный огня и жизни», которого Достоевский даже поставил выше исполнителей той же роли на императорской сцене.
Увлек писателя и буффонный «Кедрил-обжора». Пьеса эта напоминала «Петрушку» кукольного театра. В центре действия плут-слуга: глупец, хитрец, трус, обманщик и сластолюбец. Его вместе с барином под конец пьесы черти уносят в ад {Уже под конец жизни Достоевский смотрел «Петрушку» на одном детском празднике и признал эту «бессмертную народную комедию» «в высшей степени веселой, художественной, удивительной». Герой пьесы Пульчинелла — по разъяснению Достоевского — это что-то вроде Дон-Кихота или Дон-Жуана, а сам Петрушка вроде совершенно обрусевшего Санчо Пансы и Лепорелло. Это народный характер. «Мне всегда казалось, что Петрушку можно поставить на нашей Александрийской сцене… Публика ломилась бы в театр». Черновой набросок к «Дневнику писателя» 1876 года. «Русские писатели о литературном труде», т. III, стр. 160–161.}.
В постановке арестантов чувствовались преемственность предания, установленные приемы и понятия, театральные традиции нескольких поколений. На этих безвестных сценах и берет, по Достоевскому, начало «наше народное драматическое искусство», заслуживающее специальных разысканий и изучений.
В игре арестантов автор «Записок из мертвого дома» отмечает веселость, непосредственность, увлечение искусством, дар импровизации. Подлинный нерв комедии, блеск неожиданного экспромта и непринужденной вольной трактовки роли был в высокой степени свойствен актерам острога. Женские роли исполнялись мужчинами — «залп хохота встретил барыню», то есть каторжника Иванова, появившегося в открытом платье с голой шеей, зонтиком и веером в руках. Сценическая одаренность народа здесь била ключом. «Сколько сил и таланта погибает у нас на Руси иногда почти даром в неволе и в тяжкой доле», — раздумывал один из зрителей этого необычайного зрелища.
Чутко воспринимал Достоевский и песни, распевавшиеся иногда целым хором под аккомпанемент балалаек и гармошек. Вслушиваясь в игру этих простонародных инструментов, он «в первый раз понял тогда совершенно, что именно есть бесконечно разгульного и удалого в разгульных и удалых русских плясовых песнях»… Но крестьянские мотивы здесь звучали редко, пелись больше особые «арестантские», «разбойничьи». Распевались здесь и городские, мещанские, лакейские, подчас юмористические, нередко близкие к жанру «жестокого романса». Национальные напевы дополняла подчас местная степная мелодия. Вслушивался писатель-арестант и в заунывную песнь киргизов, доносящуюся с дальнего берега.
Свою бессмертную книгу о каторге сам автор называл «заметками о погибшем народе». Историю своего заточения он завершил знаменитым раздумьем:
«Ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват?… То-то, кто виноват».
Такое новое понимание каторжного люда возвещало углубление в творчестве Достоевского темы народа, с которым должен был, по его мысли, слиться высший культурный слой русского общества. Это сложившееся в остроге убеждение и станет программой его послекаторжной деятельности.
«Сколько я вынес из каторги народных типов и характеров, — писал вскоре Достоевский. — Сколько историй бродяг и разбойников и вообще всего черного, горемычного быта! На целые томы достанет!»
Некоторые из таких материалов были разработаны Достоевским. Он рассказал в своих записках, как солдат Сироткин заколол ротного командира; как унтер-офицер Баклушин, талантливый и веселый шутник застрелил из ревности немца, отбившего у него невесту; как «Акулькин муж» зарезал свою ни в чем не повинную и безжалостно оклеветанную жену; как распутный помещик отнял у своего крепостного невесту в самый день их венчания и как тот за ласку к молодице отблагодарил барина топором.
Но Достоевский вынес из каторги и ряд образов для своих больших романов. Не «бродяги и разбойники», а люди мысли или сильных страстей, подчас же и противоположные типы удручающего духовного распада восходят в его позднем творчестве к населению омской крепости.
В Раскольникове ожили черты острожных гордецов и властолюбцев, бестрепетно разрешающих себе во имя высших целей «кровь по совести».
Свидригайлов отразил глубокий аморализм арестанта Аристова, выходца из дворян, ценителя искусств, художника-портретиста, получившего даже в остроге кличку «Брюллов». Изощренно умный, образованный и красивый, он решился «продать кровь десяти человек для немедленного удовлетворения своей неутолимой жажды к самым грубым и развратным наслаждениям».