Достоевский
Шрифт:
Должна отдать себе справедливость: я никогда не упрекала мужа за проигрыш…
…Но мне было до глубины души больно видеть, как страдал сам Федор Михайлович: он возвращался с рулетки… бледный, изможденный, едва держась на ногах, просил у меня денег (он все деньги отдавал мне), уходил и через полчаса возвращался, еще более расстроенный, за деньгами, и это до тех пор, пока не проиграет все, что у нас имеется.
Когда идти на рулетку было не с чем и неоткуда было достать денег, Федор Михайлович бывал иногда так удручен, что начинал рыдать, становился предо мною на колени, умолял меня простить его за то, что мучает меня своими поступками, приходил в крайнее отчаяние.
История беспрерывных проигрышей Достоевского, его надежд, безумных рисков, безрассуднейшего азарта, невозможность совладать с бесом игры, подчиниться выработанной системе («как только начинается выигрыш, я тотчас начинаю рисковать; следить за собой не могу…») — все это создает картину тяжелой нравственной пытки, к которой писатель не переставал приобщать свою жену подробнейшими описаниями своих неудач. «Все проиграл», «заложил часы», «ради бога пришли денег на обратный проезд», «спаси меня в последний раз…» — вот поистине трагический лейтмотив этой переписки, охваченной сплошным стоном покаяний, самообвинений, попыток оправдаться, жарких клятв и новых денежных просьб.
Анна Григорьевна, заброшенная в чужой город, без знакомств и связей, одинокая, беременная, повышенно-нервная, почти без средств, напрягает все усилия и посылает требуемые двадцать империалов. Лишь бы поскорее закончился этот ад, это одиночество, эта разлука, эта нервная лихорадка близкого человека за игорным столом чужой страны. В ответ получается письмо:
«Аня, милая, друг мой, жена моя; прости меня, не называй меня подлецом. Я сделал преступление, я все проиграл, что ты мне прислала, все, все до последнего крейцера, вчера же получил и вчера же проиграл. Аня, как я буду теперь глядеть на себя, что скажешь ты про меня?»
Что скажет Анна Григорьевна? Она снова вышлет денег на дорогу и снова будет ждать известий о проигрыше.
«…Я проиграл все к половине десятого и вышел как очумелый; я до того страдал, что тотчас побежал к священнику (не беспокойся, не был, не был и не пойду). Я думал дорогою, бежа к нему в темноте, по неизвестным улицам: ведь он пастырь божий, буду с ним говорить не как с частным лицом, а, как на исповеди… Но я заблудился в городе. Прибежал домой; теперь полночь, сижу и пишу тебе. (К священнику же не пойду, не пойду, клянусь, что не пойду!)»
Эти трепещущие стыдом и страданием покаянные письма Достоевского действуют сильнее самых жутких страниц его романов.
Баден был первым местом, где Анна Григорьевна присутствовала при этой ежедневной, изнурительной и безнадежной драме, записывая каждый вечер в свои стенографические тетради впечатления от протекшего дня. Нельзя пройти мимо этих записей, раскрывающих нам великого человека, гениального мыслителя и поэта, захваченного непреодолимой страстью, причиняющей ему и любимому им существу невыносимые страдания.
Приведём один случай, характерный для всей системы игры Достоевского и для всего их баденского быта.
Утром 16 июля у них накопилось 166 золотых {Золотой, как это видно из дальнейшего изложения А. Г. Достоевской, равнялся десяти или двадцати франкам (полуимпериал или империал); названная сумма составляла 1 660 франков или 3 320 франков. В обоих случаях это обеспечивало двум лицам несколько месяцев заграничной жизни («2 000 франков ведь это на 4 месяца житья… со всеми петербургскими», — писал Достоевский А. Н. Майкову из Женевы 16(28) августа 1867 года).}. Игра шла целый день с многократным обращением к домашним ресурсам, и под вечер у них оставалось 66 монет: дневной проигрыш исчислялся, таким образом, цифрой в тысячу франков.
На другой день, 17 июля, остаток суммы — всего 20 червонцев. 18 июля сумма проиграна полностью. Тогда он просит у жены дать ему ее драгоценности для заклада.
«Я вынула серьги и брошь и долго, долго рассматривала их. Мне казалось, что я вижу их в последний раз. (Так оно и оказалось.) Мне это было ужасно как больно: я так любила эти вещи, ведь они мне были подарены Федею…» Анна Григорьевна прощалась с ними, целовала их, просила заложить их на месяц, чтоб выкупить позже.
«Федя стал предо мной на колени, целовал меня в грудь, целовал мои руки, говорил, что я добрая и милая, что еще и не здоровая и что лучше меня нет никого на свете…»
Он ушел. Анна Григорьевна разразилась рыданиями. Ей было невыносимо больно. Все казалось ужасно, тяжело, безнадежно, непоправимо. Это было отчаяние, близкое, казалось ей, к сумасшествию. Рыдания душили ее… «Господи, как мне тяжело! Не знаю, часто ли у меня будут в жизни такие страшные минуты».
Прошло часа три. Наконец Достоевский пришел. «Он мне сказал, что все проиграл, даже полученные за заложенные серьги деньги (120 франков). Федя, сел на стул и хотел посадить меня к себе на колени, но я сама стала перед ним на колени и стала его утешать…» Он стал уверять, что это в последний раз, но не мог продолжать, облокотился на стол и заплакал. «Да, Федя заплакал; он сказал: «Я у тебя последнее украл, унес и проиграл». Я стала его утешать, но он все плакал. Как мне было за него больно, это ужасно, как он мучается…»
Но на другое утро, 19 июля, с последними остатками сбережений (один золотой, одна пятифранковая монета и четыре флорина) он был снова на рулетке и снова все проиграл. Он заложил свое обручальное кольцо за 20 франков — проигрыш! Анна Григорьевна отдает свою дорогую кружевную мантилью (подарок матери) и свое обручальное кольцо, потеряв всякую надежду на успех. Неотвязная тоска так и гложет ее.
Поздно вечером вернулся Федор Михайлович. На этот раз он поднес ей букет из белых и розовых роз. Он протянул ей оба обручальных кольца (второе было тоже заложено и только что выкуплено). После различных перемен счастья он выиграл 180 франков и сумел, в этот момент оставить рулетку. Старый закладчик, немец, возвращавший ему обручальные кольца, дал совет: «Больше никогда не играйте, иначе вы все проиграете».
Он не послушался. Через два дня все 180 франков были унесены колесом рулетки. «У нас действительно теперь нечем жить», — записывает в свой дневник 21 июля Анна Григорьевна.
В Дрездене она любила слушать музыку. Здесь и это становится затруднительным. Слишком много разряженных барынь! «А я ходи в старом черном платье, в котором мне ужасно как жарко и которое вдобавок не хорошо. Но что же делать, если так надо!» Обувь наносилась, и приходится прятать ноги. Остается только подниматься на гору за вокзалом и оттуда слушать отдаленную музыку, «которая удивительно как хороша». В Бадене исполняют «Эгмонта» Бетховена, «Дон-Жуана» и «Волшебную флейту» Моцарта, «Лючию Ламермур» Доницетти. Анна Григорьевна стремится забыться в этих звуках от ужаса баденской действительности… «Положение наше безвыходно, — записывает она в свой августовский дневник. — Жара страшная, дети ревут, в кузнице молотками стучат невыносимо, денег нет ни копейки, вещи заложены и могут пропасть, тесные комнаты, звук надоевшего колокольчика, книг нет, а ввиду еще возможность лишиться обеда…»