Доступ
Шрифт:
Как бы прогуливаясь, прошел Музин в угол комнаты, где стопкой лежали несколько незаполненных журналов и курсовые работы. Всё это могли бы делать и шимпанзе на ветках при должной дрессуре, подумал он. Но зачем же тогда нужен я, если и до, и после меня ничего не исправить в этом закостеневшем образовательном мирке. Иногда знаете-ли приятно помечтать об изменениях, даже если менять ничего не хочешь. Но после горечь накатывает, скользит по сердцу холодом. И надо забыться. Так Музин, отвесив кульбит, прыгнул на кровать и забылся в экране телефона.
Там поначалу всё было покойно, но лента Инстаграмма вдруг
Солнце нарастало и на улице рождались суетные звуки машин. Когда очнулся, в окно свистел оранжевый свет, какой сушит летний воздух и слепит глаукомой. Минутное замешательство, бывающее после сна, сразу растаяло, а на его месте – как бы в его луже, – очутилась некая мысль, вернее смутный образ.
Музин тут же соскочил, взял ноутбук и не глядя тыркнул. Пока загружался, Борис смотрел в одну точку, сосредоточенный, будто чего-то опасаясь; готовый тут же свершить нечто казалось чрезвычайное. Но как только экран кивнул, Борис потёр глаза и решительно ничего не смог припомнить. Каприз человеческого восприятия: когда мы более всего уверены в своей бодрости, тогда-то мы и дремлем.
Прошло едва ли не четверть часа, прежде чем художник опомнился и уже твёрдою рукой ввёл в поисковой строке: «Борис Музин картины». Гугл рассыпал по экрану скромное его наследие: несколько полотен из галерей, несколько репродукций. Были здесь и последние работы от коих стыд щекотал нутро. И наконец, «она», неожиданно затерявшаяся, та самая «лучшая» работа. «Тонкая непосредственная летопись человеческой души», – как написал о ней однажды один уважаемый искусствовед. Вырезка из той статьи до сих пор стояла в рамочке на подоконнике, спрятана за жёлтой шторой.
Борису ясно открылся образ, который мелькнул в дремоте. Это была не сама картина, а как бы чувство, внушаемое ею; ощущение, которое он помнил, когда над ней работал. Будто, взглянув на неё только раз, он постигнет нерушимую тайну самого себя, своего вдохновения, целого искусства. Во сне явилась простая формула: нужно вернуться к истокам. И теперь художник открыл на весь экран фото её и принялся созерцать. Сначала смотрел без цели, как посетители аукционов. Потом пробовал оценить взглядом профессионала, впиваясь в каждую мелочь. Потом долго ходил по комнате и припоминал. Затем опять вернулся: вертел головой и далее листал фотографии с выставок, на одной из которых был и сам в смешном фаянсовом пиджаке ещё молодым.
«С 2003 по настоящее время полотно содержится в частной коллекции Бибровича Эдуарда Валентиновича [ссылка список Forbes, стати]» – прочитал он последний абзац новостного сайта. Долго ещё маялся, пока решительно ни схватил холсты, смешал акву и начав ритмично, как метроном, копировать.
«Не то» – черканул насквозь, снял и кинул в стену. Натянул другой.
«Опять не получится» – повторил
– Да где же! – вслух вопрошал он.
Линии были схожи, цвета сбалансированы; не было чего-то… И сколько ещё Музин не пытался нащупать, тщетно.
– Другое…другое… другое!
Хруст двери. Комната опустела. Коридор цвета болотной тины да окаянный линолеум.
«Нелепость и пустота» – думал он, спускаясь, пока серые ступеньки бухтели, а лестница, тут нужно отдать справедливость, была чистая. Он остановился, хлопнул по карманам. «Да и откуда чему-нибудь взяться?» – закрутились мысли и тут же оборвались.
И чего добивается человек, когда вот-так вот бормочет у себя в голове? Да и кому адресует эти вопросы? Если бы голова была почтовым ящиком, то такие вот письма без адресата не отправлялись бы никуда, и, накапливаясь, наполнили бы собой всё свободное пространство. Но Музин не был почтальоном, он был художником и по примеру Анри Матисса, свято верил, что из любого штриха, любого наброска может родиться шедевр.
«Нет! В этой стране ни творить, ни жить невозможно!» – возмущался Музин, припомнив Матисса, и ещё десяток французов. Он шёл бодро почти в припрыжку. На свету играли его жеваные серые брюки и синяя вихристая рубашка, расстёгнутая до шеи. Капельки краски блестели на тонких локтях, придавая богемности образу. А вокруг северный район Подмосковья бушевал и ускользал асфальтовыми щупальцами, и панельные вышки грелись в сиреневом солнышке, будто уже готовые оторваться от земли и мигрировать куда-нибудь во Францию. Правда вот зачем во Франции шестнадцать этажей неуклюжих балконов? Кажется, только поэтому они всё ещё стоят здесь. И только поэтому некоторые художники ещё ходят по нашим улицам. Потому что во Франции слишком мало места. Так и мне, автору, приходится рисовать разваренный российский городишко середины лета, кажется, только поэтому. А рисовать нужно достоверно, чтобы читатель видел! Тут нарисую дома, улицы, прохожих. Всё блеф! Музин шёл, глядя под ноги, где рябые тротуары обнимались с почвой газонов. Мышечная память вела его по стёртым пешеходным, а потом вдоль дворов до ЖД-станции, где рядом был спуск в подвал и дрянная вывеска бара.
Липкий воздух питейной и ритмичная музыка. В ряд устроены столики с диванами. Барная стойка по левую руку, а справа телевизор с вечным надрывным футболом. Борис прошёл вглубь; миновал фанатов и буйных пьянчуг, пока наконец не увидел трёх мужчин за отдельным столиком.
– Музин, здорова! – крикнул первый, сидевший ближе всех.
– Вечер добрый, господа, – картинно кивнул художник и подал руку.
– А мы с парнями только тебя вспоминали.
– Чрезвычайно рад, надеюсь был повод приятный.
– Куда-то пропал, говорим, давно не видно.
Музин сел за стол. Пред ним предстали три товарища и три кружки пенного. А за спиной выросла желтая стена и пара тёмных рамок с фотографиями еды.
– Писал. – был ответ.
И руку ему протянул Стас Среднявский, высокий и худой мужчина с ухмылочкой в острой бородке.
– Успешно?
– Весьма.
– Молодец, что объявился, у нас тут по твоей части… – высказал второй мужчина с низким голосом и невысокого роста. Человек этот упитанный, с лысиной до самого затылка, из которой по одному торчали несколько длинных прямых волосков.