Дот
Шрифт:
Темнело быстро. Немцы не успевали охватить холм, и потому наступали с одного направления — со стороны реки, в полукилометровом промежутке между шоссе и старицей. В атакующей цепи было несколько пулеметов, и каждый замолкал лишь на несколько секунд, когда пулеметчики — под прикрытием остальных — перебегали выше по склону. А из долины, с бронетранспортеров, лупили крупнокалиберные. Бронетранспортеры стояли открыто, дугой, недосягаемые для автоматов, из которых отбивались красноармейцы. Должно быть, на фоне темного склона дульное пламя автоматов было прекрасным ориентиром. Бей — не хочу. К тому же, посчитать по вспышкам дульного пламени до пяти (нет — до четырех: у Тимофея был с собой «шмайссер», но стрелял
Дело не в пулемете… Конечно — и в пулемете: против МГ не разбежишься. И когда он умолк — именно из-за этого Тимофей подумал: вот теперь — конец. Он ждал, ждал, — а пулемет не стрелял; но когда немцы поднялись — оттуда, с того места, где в последний раз работал МГ, зафыркал «шмайссер». Господи!.. — воскликнул про себя Тимофей, только одно это слово (не имя, а слово: других слов у него сейчас не было), но оно точно выразило чувство, которым залило сердце. Все-таки жив Герка!.. Ну — кончились патроны; ладно; главное — живой!..
Он знал, что теперь им осталось жить какую-то минуту, может — и того меньше, но счастье было сильней любого знания. Он отложил винтовку (автоматчики сблизились с красноармейцами настолько, что крупнокалиберные уже не стреляли — в сумерках можно было перебить своих), взял «шмайссер» — и очень удачно вступил в ближний бой: уложил сразу трех автоматчиков, которых не видел Залогин: они подбирались к нему с фланга по рытвине.
Вот тогда и случилось то.
То, чего не понял Тимофей: автоматчики залегли. А потом стали отползать. Не все сразу, но в общем-то все. И уже не стреляли…
Как говаривал Ван Ваныч: о непостижимом нет смысла думать; его следует принимать; с благодарностью…
Почему-то вспомнилась басня о двух лягушках, попавших в кувшины с молоком, но Тимофей сразу знал, что здесь другой случай.
Чапа терпеливо смотрел на Тимофея. Он ведь что-то сказал… что-то, поразившее Тимофея…
— Что ты сказал?..
— Кажу — може, пора и нам, товарышу командыр.
Ага… вот теперь дошло… Он все еще был наполнен боем, но способность думать уже возвращалась к нему.
— У тебя остались патроны?
— Та трошки есть…
— Сколько?
— А я знаю? Мэнэ не вчили рахувать — скiльки я стрiльнув.
Автоматчики отошли уже достаточно далеко. Сейчас ударят пушки.
Тимофей приподнялся. Вон Залогин, вон Медведев… ага — вон и Страшных. Все глядят на него.
Тимофей махнул им рукой и пошел к доту.
Пушки не стреляли.
Красноармейцы забрали всю еду — ее оставалось не так уж и много; забрали гранаты; запаса патронов к немецкому оружию не было совсем, но они как-то не сомневались, что разживутся. Наглухо закрыли амбразуру. Оставшись один, Тимофей стал готовить дот к подрыву. Часовому Медведеву было не положено знать о тайниках, в которых
Все молчали. За последнее время они научились молчать.
Вода была теплой. Хотелось хоть малейшей прохлады, но прохлада была только где-то возле дна, не выше колен. Впрочем — и за то спасибо.
Взобравшись по срезу противоположного берега, они обулись и пошли через заросшую кустарником пустошь, наискосок, туда, где, по их расчету, можно было углубиться в горы без проблем.
Под ногами скрипел песок, лошади ступали почти неслышно. Глаза привыкли к темноте, но различали слабо. Когда за спиной громыхнуло и все вокруг на миг осветилось, хотя и неярким светом, красноармейцы обернулись и увидали уже оседающий взрыв, тускнеющее пламя, озаренное свечением сгорающего воздуха. Потом все погасло: там нечему было гореть.
— Как ты считаешь, — тихо сказал Медведев Чапе, — почему немцы вдруг отступили?
— Тут все просто, Саня, — сказал Чапа, и положил руку на его высокое плечо. — Думаю, то був нам знак, що Господь имеет на нас вiды. А по-простому — ще якусь роботу.
У Сани отпустило в груди; он даже улыбнулся.
— Ты в самом деле так думаешь?
— А як же!.. — сказал Чапа.
Почему я написал эту книгу второй раз
Мне было десять лет, когда я увидал тот дот.
Не помню, куда мы ехали, как оказались в том месте.
Уже два года, как закончилась война.
Из концлагеря мы возвратились в дом родителей моей мамы, в дом, где прошли ее детство и юность. Наш дом был взорван еще в 41-м, я туда ходил однажды. Огромная груда кирпича, из которой торчали железобетонные балки, следы пожара на уцелевшей внутренней стене. Правда, тротуар был расчищен и рельсы посреди улицы блестели. Потом, когда на месте руины появился безликий шестиэтажный дом, построенный пленными немцами, я катался по этим рельсам на трамвае. Трамвай был деревянный, с открытыми подножками, с которых мы лихо соскакивали на повороте под визг колес.
Следы войны были повсюду.
В сквере на Красноармейской стояла зенитка. Разумеется, не на колесах, а на станине, иначе ее бы укатили. Возле нашего дома на Немецкой, прямо под окнами, была свалка воинского лома: трупы самолетов, танков, пушек и броневиков; ну и всякое безликое железо. Свалка поднималась до второго этажа и тогда казалась мне очень большой. Помню, что мне нравилось забираться в кабину «мессера». Все, что можно было ободрать, там давно исчезло, но воображению много не надо.
Помню надпись «HALT» (дальше неразборчиво — размыли дожди), набитую известкой по трафарету на кирпичной стене конторы извоза. Извоз был сразу за нашим сараем; он обслуживал Владимирский рынок и толкучку. Лежа на крыше сарая, можно было наблюдать за извозчиками, совершенно особой породой человеков. Позже, читая Исаака Бабеля, я понял, чем они меня доставали. Двор был залит лошадиной мочой и усыпан какашками. Я ни разу не видел, чтоб их прибирали.
Еще помню одиноко истлевающий кружок веревки на перекладине наших красивых деревянных ворот. Почему он уцелел — затрудняюсь сказать. На этой перекладине в том же 41-м немцы повесили моего деда, бабушку и тетю Любу, которой тогда было 16 лет.