Довлатов и окрестности
Шрифт:
Это - география рекламного бюро, а не школьного атласа. Довлатову важно одно: прямо за "сонной Фонтанкой" начинается чужая жизнь. Она у Довлатова настолько чужая, что тут искривляется не только пространство, но и время.
Поэтому так удивительна ностальгия довлатовского Бунина, тоскующего по России в своем провансальском Грассе: "Этот Бунин все на родину стремился.
Зимою глянет из окна, вздохнет и скажет: "А на Орловщине сейчас, поди, июнь.
Малиновки поют, цветы благоухают". По ту стороны границы все меняется - и строй, и времена года.
Знакомый с фарцовщиками Сергей любил обозначать Запад гардеробными этикетками - "сорочка "Мулен", оксфордские запонки, стетсоновские ботинки".
Он и в Америке упивался названиями фирм, и всех уговаривал написать историю авторучки "Паркер" и шляпы "Борсолино".
Дело было не в вещах, а в звуках. Заграница для него начиналась с фонетики.
"В самой иностранной фамилии, - писал он, - есть красота". В Эстонии ее хватало, чем и пользовался Довлатов. Он вставлял в свои таллиннские рассказы абзацы, будто списанные у Грэма Грина: "Его сунули в закрытую машину и доставили на улицу Пагари. Через три минуты Буша допрашивал сам генерал Порк".
Раньше на улице Пагари размещалось КГБ, сейчас - контрразведка. Добротное барочное здание, как все в Таллинне, отреставрировали, но телекамеры над входом остались. Как ни странно, именно в этом нарядном доме Довлатову испортили жизнь, запретив его книгу.
Не удивительно, что написанный на эстонском материале "Компромисс" - самое антисоветское сочинение Довлатова. В нем и правда многовато незатейливых выпадов, но написана она, как и все остальные книги Довлатова, о другом - о соотношении в мироздании порядка и хаоса.
Как многие пьющие люди, Довлатов панически любил порядок. Он был одержим пунктуальностью, боготворил почту, его записная книжка походила на амбарную книгу. О долгах Сергей напоминал либо каждую минуту, либо уж никогда.
"Основа всех моих занятий, - писал он, - любовь к порядку. Страсть к порядку. Иными словами - ненависть к хаосу".
При этом, будучи главным возмутителем покоя, Сергей прекрасно сознавал хрупкость всякой разумно организованной жизни. Порядок был его заведомо недостижимым идеалом. Постоянно борясь с искушением ему изменить, Довлатов делал, что мог.
Пытаясь разрешить основное противоречие своей жизни, Довлатов воспринял Эстонию убежищем от хаоса: "За Нарвой пейзаж изменился. Природа выглядела теперь менее беспорядочно".
Впрочем, и в Прибалтике порядок - не антитеза, а частный случай хаоса, его искусственное самоограничение. Ульманис, президент буржуазной Латвии, выдвинул лозунг: "Kas ir tas ir" - "как есть - так есть". Очень популярный был девиз - его даже в школах вывешивали. Как я понимаю, прелесть этого туповатого экзистенциализма - в отказе от претензий как объяснять, так и переделывать мир.
В поисках более однозначной жизни Сергей наткнулся на честное балтийское простодушие. Местный вариант советской власти позволил Довлатову перенести и собственный конфликт с режимом в филологическую сферу.
Эстония у Сергея - страна буквализма, где все, как в математике, означает только то, что означает. Как, скажем, "Введение" в книге "Технология секса", которую Довлатов одалживает своей приятельнице-эстонке.
Эстонская власть слишком буквально понимала цветистую риторику своего начальства. В результате привычные партийные метафоры на здешней почве давали столь диковинные всходы, что пугались самих себя.
Не свободы в Эстонии было больше, а здравого смысла, из-за которого самая усердная лояльность казалась фрондой. Эстонский райком так старательно подражает московскому, что превращается в карикатуру на него:
"На первом этаже возвышался бронзовый Ленин. На втором - тоже бронзовый Ленин, поменьше. На третьем - Карл Маркс с похоронным венком бороды.
– Интересно, кто на четвертом дежурит?
– спросил, ухмыляясь, Жбанков. Там снова оказался Ленин, но уже из гипса." Нигде советская власть не выглядела такой смешной, как в Эстонии. Ее безумие становилось особенно красноречивым на фоне "основательности и деловитости" этих тусклых эстонских добродетелей, вступавших в живописный конфликт с номенклатурным обиходом.
Непереводимые партийные идиомы, невидимые, как "пролетарии всех стран, соединяйтесь" в газетной шапке, обретают лексическую реальность в довлатовской Эстонии. Как только ничего не значащие слова начинают что-то означать, клише разряжается, высвобождая при этом изрядный запас кретинизма.
"Слово предоставили какому-то ответственному работнику "Ыхту лехт". Я уловил одну фразу:
"Отец и дед его боролись против эстонского самодержавия" - Это еще что такое?!
– поразился Альтмяэ.
– В Эстонии не было самодержавия.
– Ну, против царизма, - сказал Быковер.
– И царизма эстонского не было. Был русский царизм".
На антисоветские стереотипы эстонский буквализм оказывал не менее разрушающее действие, чем на советские.
Встретив симпатичного врача-эстонца ("какой русский будет тебе делать гимнастику в одиночестве"), Довлатов автоматически зачисляет его в диссиденты. Узнав, что сын врача под следствием, он спрашивает:
– Дело Солдатова?
– Что?
– не понял доктор.
– Ваш сын - деятель эстонского возрождения?
– Мой сын, - отчеканил Теппе, - фарцовщик и пьяница. И я могу быть за него относительно спокоен, лишь когда его держат в тюрьме".
В "Юбилейном мальчике" Сергей описал четырехсоттысячного жителя Таллинна.
Предоставленный сам себе, город стал меньше, чем был. Как в средневековье, прямо за крепостной стеной начинается сирень, огороды. На дачу едут, как у нас в супермаркет - минут пятнадцать.
Однако, по "Компромиссу" не чувствуется, что Довлатову в Эстонии тесно.
Сергей, как кот на подоконнике, любил ощущать границы своей территории - будь это лагерная зона, русский Таллинн ("громадный дом, и в каждом окне - сослуживец") или 108-ая улица в Квинсе. Гиперлокальность - как в джойсовском Дублине - давала Довлатову шанс добраться до основ жизни. Изменяя масштаб, мы не только укрупняем детали, но и разрушаем мнимую цельность и простоту. С самолета не видно, что лес состоит из деревьев.