Довлатов и окрестности
Шрифт:
Считается, что в наше время культура утратила тот универсальный - один на всех - миф, который отвечал на все вопросы художника. Поэтому вынужденные о себе заботитьтся сами большие писатели XX века - Джойс, Элиот, Платонов - приходили в литературу со своими мифами.
Однако, на нашем поколении мифы кончились. Довлатов это понимал и вместо бесплодных попыток найти для жизни общий знаменаталь он просто останавливался в торжественном недоумении перед галереей примечательных лиц, которых породила неутомимая в своей любви к гротеску советская власть.
Выйдя на обочину человечества, она наплодила столько необХяснимых личностей, что одного их каталога хватило на целое направление.
Я всегда считал, что
Традиция эта сугубо русская, идущая не от Пушкина, а от Гоголя. Более предсказуемый Запад порождает типы, мы - безумные индивидуальности, чудаков и чудиков.
Именно за это Сергей больше других советских авторов любил Шукшина. В первых кадрах одного его фильма, прямо за титрами, нетвердо шагает мужчина. Камера медленно скользит по его дрожащим от напряжения ногам, скованной фигуре, окаменевшей шее - и застывает, не добравшись до подбородка. Остальное вырезано. Дело в том, что на голове он нес налитый до краев стакан водки. В фильме сцена никак не обыграна - сюжету она не нужна, но эпизод этот не лишний, а главный. Он, как хороший эпиграф, не только определяет тон, но и служит немой декларацией о намерениях - показывать странности жизни, а не объяснять их.
Другая сцена, которую Сергей часто пересказывал, - из фильма "Когда деревья были большими". Там одного персонажа справшивает: - Ты зачем соврал?
– Не знаю, - говорит, - дай, думаю, совру и соврал.
По интонации это близко к Достоевскому. В "Мертвом доме" у него один каторжник все приговаривает: "У меня небось не украдут, я сам боюсь, как бы чего не украсть".
И в жизни, и в искусстве Сергей ценил не жесткий, как в литературе абсурда, алогизм, не симмулирующую бессмыслицу заумь, не прямую антитезу разуму, а обход его - загулявший, не здравый, смысл. Каждое нелепое проявление его свидетельствует: человек шире своих слов и поступков. Он просто не влезает в них - квадратура круга.
Запутавшись в самом себе, человек ставит предел и нашему анализу. Он, как атом у греков, обладает той неделимой цельностью, которую нельзя разложить на элементарные частицы страхов и страстей. Непереводимый на язык аргументов остаток личности завораживал Довлатова. Сергей смаковал семантическую туманность, вызывающую легкое, будто от шампанского, головокружение. Он подстерегал те едва заметные сдвиги рациональности, которые коварно, как подножка, выводят душу из равновесия. Довлатов с юности коллекционировал причуды реальности, которые, как говорила Алиса в Стране чудес, наводит на мысли, только не известно, на какие. Например, Сергей рассказывал, что студентом срывал товарищей с лекции, чтобы полюбоваться на старичка в сквере, смешно дергающего носком ботинка.
Не удивительно, что в университете Довлатов не задержался. Сергей писал, что на экзамен по-немецкому он пришел, зная на этом языке только два слова:
Маркс и Энгельс.
Любуясь загадочностью нашей природы, Довлатов признавал только ту тайну, которая была рядом. Он не слышал о Бермудском треугольнике, не читал фантастики, не интересовался переселением душ и не заглядывал в рубрику гороскопов, хотя и придумал ей название - "Звезды смотрят вниз". Довлатов пожал плечами, когда я написал статью о снежном человеке. По-настоящему таинственными Сергею казались не снежные люди, а обыкновенные. Скажем, его сосед, о котором он часто писал, называя "загадочным религиозным деятелем Лемкусом".
Я, честно говоря, ничего загадочного в нем не видел. Обычный человек, приветливый, тихий, услужливый. Устроил довлатовскую дочку Катю в летний баптистский лагерь. Когда мы, заготовив шашлык, приехали ее навестить, он просил нас из уважения к религии выпивать, спрятавшись за дерево. Но для Довлатова не нашлось подходящего ствола.
Лемкус был энергичным литератором. Вместе с нами он печатался в журнале Перельмана "Время и мы". Рассказы его не отличались от многих других, но у Довлатова они вызывали тяжелое недоумение. (Наверное, с непривычки. Я приехал раньше него и уже успел поработать в газете, где военную авиацию называли "нуклеарными бомбовозами"). Сергей, например, не мог понять, что значит "розовый утренний закат напоминал грудь молоденькой девушки". Меня больше смущало название другого рассказа: "Задница, которая нас погубила".
Лемкуса выделял успех не на литературном, а на религиозном поприще, чего, надо сказать, в эмиграции не любят. Считалось, что неофиты ищут не духовной, а материальной выгоды.
В период кошерного "Нового американца" один наш сотрудник, научный обзореватель, носил в пиджаке два Ветхих завета - один в левом кармане, другой в правом. Как сказал по этому поводу Бахчанян, "Носится, как дурак с писаной Торой". Однако, его все равно выгнали, и он, бросив иудаизм, стал эсперантистом. Так что дивиденды вера приносила сомнительные.
Лемкус, тем не менее, и тут сумел преуспеть. Недавно он напечатал в "Литературной газете" статью - что-то в защиту Христа, и подписался - "редактор трансмирового радио". Я не понял, идет ли речь о межпланетной или трансцедентой связи, но сразу подумал о проницательности Довлатова, который разглядел загадочность Лемкуса еще тогда, когда тот всего лишь "звонил с просьбой напомнить отчество Лермонтова".
Люди у Довлатова, как точно заметил Леша Лосев, "больше, чем в жизни".
Кстати, Лосева, я называю так не из фамильярности (за двадцать лет мы не удосожились перейти на ты), а чтобы избежать путанницы. Дело в том, что раньше он подписывался и Лев Лосев, и Алексей Лифшиц. Это раздражало читателей. Вынужденный публично объясняться, почему он называет себя то Львом, то Алексеем, Лосев написал, что в этом нет ничего необычного - точно также поступал Толстой.
Лосеву вообще не везло с читателями. Когда мы напечатали его стихотворение про войну в Афганистане, на страницах газеты разгорелась дискуссия о пределах допустимого в современном поэтическом языке. Подписчики из старой эмиграции услышали что-то неприличное в упомянутом в стихотворении "муэдзине". Кажется, они перепутали его с мудаком.
Довлатов, как и все мы, относился к Лосеву с осторожным вниманием и деликатным интересом. Сергей и писал о нем уважительно: "Его корректный тихий голос почти всегда был решающим." Тут чувствуется зависть холерика: