Дождь-городок
Шрифт:
Он смотрел на меня косо.
— Не знаю я никакого Троицкого.
— Не знаете? А я думал, что знаете. А как доставать много денег, вы знаете?
— Головой для этого думать нужно.
Интересно. По его мнению, он думает головой, а я нет. И по мнению Троицкого тоже, я, конечно, набитый дурак. И оба они учат меня жить.
— Так вы не знаете Троицкого?
— Совсем ты окосел! Сейчас шампанского принесут. Хлебнешь — полегчает.
— Я совсем не пьян. Вы мне лучше скажите, вы где учились?
— Жизнь меня учила.
Он уже смотрел на меня почти с ненавистью. Попался же собеседничек!
А
Я уставился на него безнадежно любопытным взглядом и пытался представить рядом директора. Сначала ничего не получалось. Уж слишком они были разные. Этот — красномордый, толстогубый, нос картошкой. А тот — узколицый, бледный, с желтыми тонкими губами. Два лица медленно кружились у меня перед глазами, наплывали одно на другое, расходились, снова наплывали, и вдруг что-то в них совпало. Неожиданно и на секунду, но я уже увидел, что совпало. Кажется, глаза, маленькие глазки. Ну да, одинаковые поросячьи глазки — и у директора, и у него. Лица снова разошлись, но я уже не боялся, что они ускользнут. Да они и не думали ускользать. Они, напротив, стали двоиться, и каждое делилось на новые, разные. И — удивительное дело! — я узнавал почти каждое из них, хотя были и такие, которых я никогда раньше не видел. Зато знал. Всех знал: и Троицкого, чьи редкие седые волосы казались сейчас обыкновенной щетиной, и физиономию завуча, вытянутую наподобие кувшинного рыла, и Прасковью, с самоуверенно отвисшей нижней губой, и тех, других, что видел впервые. Это был и Викин отчим со своей говорящей фамилией — я узнал его сразу — и еще кто-то незнакомый… Ах да, это ж тот самый студент-физик, который считал Андрея непроверенным, и еще кто-то, Бандура, кажется… Лица наплывали, приближались. Они больше не двоились, а, наоборот, собирались все вместе, теряя последнее человеческое, что еще было в них заметно, и сливаясь в одну свиную морду…
И тут раздалось «бах!». Это официант раскупорил шампанское.
Свиная морда наклонилась ко мне и захрюкала, протягивая бокал с шампанским. Я протянул руку навстречу, но промахнулся и схватился не за бокал, а за бутылку. Морда с непонятным бормотанием потянула бутылку к себе.
— Нн-нет, не от-дам! — сказал я и услышал свой голос откуда-то издалека.
Я перехватил руку и взял бутылку за горлышко. Морда отшатнулась и прыгнула куда-то вверх. Я тоже поднялся, как мне казалось, твердо, уверенно.
Не отдам! Хватит! Я и так уступал слишком много, всем уступал. Но на этот раз хватит. Нужно начинать сопротивляться, и я начну, сейчас, здесь.
Я оторвал бутылку от стола. Шампанское потекло в рукав, и ощущение этого холодного, мокрого в рукаве было последним, что я запомнил. Остальное я узнал позже.
Выглядело это приблизительно так. Я хотел ударить его по голове. Он успел отшатнуться и свалился на спину, опрокинув стул. Пока я шел вокруг стола, чтобы снова ударить, ко мне ринулись двое официантов…
*
Через два дня вечером я сидел, накинув на плечи пальто, в нетопленой комнате и составлял письмо хозяйке. Именно составлял, потому что писать его было очень трудно.
«Дорогая Евдокия Ивановна!
Мне очень обидно, что я должен уехать, не простившись с вами, но так даже лучше. Вам расскажут, как я тут набезобразничал. Из школы пришлось уйти…»
Я хотел добавить «с треском», но подумал, что треску-то, собственно, никакого не было, если, конечно, не считать треска в моей голове, когда я проснулся на дощатых нарах и увидел под потолком решетку в маленьком, давно не мытом окошке.
По правде, я здорово перетрусил. Мне пришло в голову, что я убил красномордого. Но все разъяснилось довольно быстро. Разъяснил начальник милиции. Это был добродушного вида пожилой человек, каким и должен быть блюститель порядка в городке, где никто никого не убивает и даже воруют редко и неохотно.
Когда меня ввели, он вздохнул и во время всего разговора смотрел печальным, укоризненным взглядом. Я же старался на него не смотреть.
Начальник пожурил меня с болью в сердце и, почти извиняясь, сообщил, что вынужден был позвонить Троицкому. Я не мог обижаться на человека, выполнявшего свой долг, да и смешно было бы надеяться скрыть все это в крошечном Дождь-городке. Напоследок он сказал, что я должен уплатить двадцать три рубля за разбитую посуду. Я заплатил и немедленно был выпущен на волю.
Прощаясь, начальник милиции оглядел мою жалкую, понурую фигуру, выражавшую полное и чистосердечное раскаяние, и произнес с недоумением:
— Ну как же это вы? Ведь учитель!
Измятый и измученный, с отвратительно тяжелой, неповоротливой головой, шел я в школу, смутно соображая, как появлюсь в таком состоянии на уроке. Думать о предстоящем у меня просто не было сил.
Зато Тарас Федорович, как видно, не мог думать ни о чем другом. На его беду, я чувствовал себя настолько скверно, что не мог оценить этого полного торжества. Больше того, первое, что он сказал, только обрадовало меня.
— Можете не торопиться, — заявил он высокомерным тоном, — Борис Матвеевич дал указание к урокам вас не допускать.
Я почувствовал страшное успокоение. Уткнуться головой в подушку — это было все, о чем я мечтал.
— Завтра с утра явитесь к директору!
— Почему завтра? — спросил я неизвестно зачем.
— Потому что в таком виде он с вами разговаривать не желает.
Мне удалось сообразить, что слова «в таком виде» относятся ко мне.
— Ладно, приду.
— Докатились…
Слушать нотации было невмоготу. Я молча повернулся и пошел домой.
Дома я залез в холодную постель, накрылся сверх одеяла зимним пальто и перестал обо всем думать…
Утром собственное положение представилось мне очень ясным и наконец-то несложным. Я был разгромлен, взят в плен и должен был предстать перед трибуналом. Независимо от того, какие формы он примет — педсовета или месткома, — приговор несомненен: виновен и не заслуживает снисхождения. Оставалось одно — встретить приговор достойно.