Дождь-городок
Шрифт:
Андреи сбросил с одного плеча пиджак и закатил рукав. Я увидел татуировку, почти обыкновенную синюю наколку. Только вместо «Веры» или «Любы» стояло несколько четко воспроизведенных цифр.
Он опустил рукав.
— Это меня пометили уже потом, когда я второй раз попался. А тогда, в день рождения, нас четверо бежало. Из вагона, на ходу. Напильником распилили колючую проволоку на окне, из обмоток сделали петлю. И ждали, когда поезд замедлит ход. Я сидел и считал, сколько же я прожил на этом свете. С високосными годами получилось восемь тысяч четыреста один день. Не так уж мало. И еще я вспоминал, что когда-то давно, сто лет назад, до войны, составил план своей жизни. По этому плану в двадцать три года я должен был закончить университет и написать первую серьезную научную работу… А вышло-то совсем даже наоборот.
Ступак снова разлил водку и наколол на вилку кусочек сала, но есть не стал, а так, только приготовился закусить.
Я ждал, что он расскажет о Франции.
— Вы там получили орден?
— Да, небольшой такой крестик.
Я поднял свою рюмку.
Андрей кивнул мне и выпил, без удовольствия, механически и так же механически разжевал сало.
— Когда все кончилось, не верилось, что можно больше не стрелять. Ночью я просыпался, смотрел на свой номер на руке, и мне казалось, что это все во сне. По плану жизни в сорок шестом я должен был защитить диссертацию, а я только вернулся в институт, да еще с полупустой головой. Пришлось заниматься часов по восемнадцать в сутки. Я глотал книжки, не вылезал из лаборатории… и все зря. Как-то у нас были выборы в профком, обыкновенный студенческий профком. Ребята выдвинули мою кандидатуру. Я хотел дать самоотвод, но не успел. Поднялся человек, тоже, между прочим, фронтовик, тоже физик. Он одернул гимнастерку и сказал, что профком — это ответственный орган и избирать туда нужно людей проверенных, которые оправдывают, а Ступак был в плену, и неизвестно… Договорить ему не дали, ребята зашумели. Тогда вмешался декан, молодой еще, кандидат наук. Декан был удивлен: «Разве мало среди нас хороших студентов? Зачем же поднимать такой ажиотаж вокруг кандидатуры Ступака?» Он сказал: «Нездоровый ажиотаж» — и подчеркнул слово «нездоровый» так значительно, что шум затих, и многие сразу осознали, что шуметь не следовало. Многие сразу… — повторил Андрей, как бы завидуя этим сообразительным молодым людям, — а я вот не сразу… Ведь это трудно понять, что ты виноват в том, что, расстреляв все патроны, не решился сгореть заживо в донской степи, в том, что тебя клеймили и травили собаками, в том, что каждый день жил рядом со смертью, хоронил товарищей, мечтал о куске черного хлеба. Как понять, что синий номерок на руке превратил тебя в глазах осторожных людей в человека второго сорта?! Впрочем, я уже не говорю, а декламирую… Короче, я долго не понимал всего этого и окончательно понял только тогда, когда мой научный руководитель, ученый с крупным именем, сказал мне, беспомощно разводя руками: «Поверьте, коллега, я сделал все, что мог. Я и сейчас твердо убежден, что на курсе нет лучшего кандидата в аспирантуру, чем вы, но…» Он смотрел на меня таким взглядом, что мне стало его жалко больше, чем себя. Вот так, Коля… Вы не обижаетесь, что я называю вас просто по имени?
— Нет.
— Вы сейчас не во всем верите мне, считаете, что я преувеличиваю, но я рассказываю только о том, что пережил. А пережил я крепко. Под пулеметами в бою, на каторге надеялся, жить хотел, а тут расхотелось. Ведь самоучкой физиком не станешь… Спасла меня Светлана, это я вам и хочу сказать.
Впервые за весь вечер Андрей поднял глаза и посмотрел прямо на меня. Мне показалось, что он совсем трезв, — то ли от своего рассказа, то ли от этих двух выпитых рюмок. Глаза его смотрели, как всегда, умно и грустно.
— Она нянчилась со мной, как с ребенком. То по-учительски строго доказывала, что ничего не случилось, что я обязан жить и работать, как все. То уговаривала: «Я все понимаю, но не нужно. Ради меня не нужно…» Конечно, всего она понять не могла, и никто не может, кто не знает, что такое физика. Физика — это единственная штука в мире, где нет невозможного, Коля. А вы, наверно, даже об Эйнштейне толком не знаете! И Светлана не знала. Она просто заявила мне: «На той неделе регистрируемся. Я уже девчонок позвала!..» Пришлось жить… За жизнь, Коля! Какой-то древний мудрец сказал, что живая собака лучше мертвого льва, и этим очень подбодрил… не только собак.
Мы выпили еще по рюмке.
— Работали мы первый год не здесь, а в городе, где заканчивали университет. Нашлось два места. Профессор мой помог. Я там кое с кем и схлестнулся. Не на педагогической почве, нет. Просто строили для школы новое здание, и они тянули все, что можно было и что нельзя. Я написал в прокуратуру. Вызвали меня для объяснений в другое место. Потом еще. Подолгу беседовали, расспрашивали. Вызывали обычно к вечеру, время мое рабочее берегли, а отпускали поздно, иногда почти под утро. Когда я возвращался, Светлану нельзя было узнать — лица на ней не было.
Наконец человек, который вел со мной длинные разговоры, сказал: «Ну, Ступак, ваше дело проясняется. Мы навели справки, отзывы о вас неплохие…» Этой ночью мы вышли из управления вместе. На улице, прежде чем свернуть в свою сторону, он протянул мне руку и посоветовал: «Я бы на вашем месте поехал поработать на периферию. Там воздух лучше, нервы у людей крепче…»
Так я и очутился здесь, в этом прелестном городке, откуда бежал четырнадцать лет назад, чтобы прославить науку и себя, разумеется. Но, как видите, граф Монте-Кристо из меня не вышел. Эйнштейн — тоже.
Я заметил, как глаза Андрея опять теряют осмысленность. Водка все-таки одолевала его.
— И все-таки живая собака лучше. А сколько таких, как я… Знаешь, сколько из нашего класса погибло? Трое осталось. Один без ног… Так-то, Коля, который ничего не знает и презирает… А ты не презирай! Ты хлебни сначала…
Ступак взял со стола рюмку и захватил ее всю в свою большую ладонь. Рюмка исчезла у него в кулаке, и я подумал, что он может раздавить ее и поранить руку. Сейчас он несомненно был снова очень пьян.
— Я нахлебался, и с меня хватит. На мне жизнь не кончается. Даже физика без меня не пропадет. А сыну я нужен. Понимаешь? Да что ты можешь понять, непуганый ты сосунок!..
Я не обиделся на него. Я, как загипнотизированный, смотрел на рюмку, зажатую в кулаке, и ждал. А он держался за эту рюмку, как за дверную ручку, и покачивался на стуле.
— И я пережил страх, много страха, и мне плевать, что обо мне думают… Плевать. Я хочу одного. Построить свой дом и жить в нем с женой и сыном. И я не полезу в драку с этим Троицким и со всей его шайкой, сколько бы вы ни презирали меня. Вы оба. Ты и она. Понял — ты и…
Хррк! Рюмка треснула наконец, но удачно. Ступак не порезался, а только удивился. Он посмотрел на нее с недоумением, потом посмотрел на меня, и я снова с удивлением увидел, как меняются его глаза.
— Извини!
— Ерунда. Я сейчас возьму другую.
Когда я принес новую стопку, он сидел уже почти трезвый. Все-таки поразительно, как боролся с водкой его организм. Я так никогда не мог. Я мог быть или пьяным, или трезвым, а он мог трезветь, продолжая пить, и пьянеть снова.
— О чем я говорил, Коля?
— Вы говорили, что я презираю вас. Но это неправда.
— Да, ты и Светлана.
Он потянулся к капусте, не взял ее и положил вилку на край тарелки. Заговорил трезво и просто:
— Ей трудно со мной, трудно с моей неудачливой судьбой, с моим тяжелым, вымученным характером, с моими пьянками. Я дал ей в жизни гораздо меньше, чем она мне, и гораздо меньше, чем она заслужила. Конечно, невыносимо терпеть это из года в год. Но она нужна мне. У нас ребенок. Кроме семьи, у меня никого нет. Нету. И мне нужно сохранить ее. Ведь любовь, Коля, вроде железа. Под ударами держится, а сырости боится. Каждодневной ржавчины. Новая балка этажи держит, а проржавеет и — все! На вид еще крепкая, но на прочность лучше уже не испытывать. Один лишний килограмм может решить дело. — И Ступак закончил свою мысль четко и негромко: — Ты можешь стать этим килограммом, Николай.