Дожди над Россией
Шрифт:
Мы понимаем маму, но не говорим, как она. Наверное, наш разговор с нею похож со стороны на концерт Тарапуньки со Штепселем. [7]
Когда мама сердится, она неожиданно переходит на наш язык. Думает, мы её не понимаем. Дети же!
– … гос-по-дин до-ро-гой, – по слогам повторила она и поджала губы, колко посмотрела мне прямо в глаза.
Не выдержала моего спокойного взгляда, отвела лицо чуть в сторону.
Вроде как винилась, пустила скороговоркой:
7
Персонажи
– Хорошо б размешать свежий луковый сок с мёдом.
– Мёд? Пожалуйста! – воспрянул я. – Но сок не обязательно.
– Эге-е… Губа не дура, – отходчиво улыбнулась она. – Наша Дунька не брезгунька, жрёт и мёд.
Находчивого не озадачишь.
– Раз уж мёд, так и ложку!
За ложкой дело не стало. Только мёд оттого не появился за компанию с нею. Водился мёд в доме разве что на турецкую пасху, а чаще всего на русский байрам.
Между тем на плите-каменке о двух гнёздах засипел облезлый, бывший зелёным чайник. Загремела, заподпрыгивала над паром крышка.
Плеснула мама на ложку сахарного песку, сунула в огонь. Песок растаял, порыжел и, пузырясь, загорелся.
Мама торопливо вкинула ложку в чайник.
– Вот и заварила… Цвет – хочь на базарий неси…
Необъяснимая штука. Из окна видна чайная плантация. Чайные рядки начинаются сразу за штакетником, чуть ли не от крыльца. Полжизни мама гнётся на чаю. Но чаем и разу не заваривала кипяток. Это уже так. Сапожник без сапог, чаевод без чая.
– Я и забула… Шо мёд? Ты его и духу не знал… У нас же ожиновое [8] варенье! Сам ягоду к ягоде в лесу сбирал…
8
Ожиновое – ежевичное.
Мама ввалила две столовые ложки варенья в стакаш с золотистым кипятком, глянула на свет красно-фиолетовый чай.
– Сама б пила, да грошики треба… Вставай, умывайся да лечись, – и поставила стакан на край стола.
4
Маленькие дети – маленькие хлопоты, большие дети – большие аплодисменты.
Жгучий чай я отхватывал капельными глотками и заметил, как столкнулись взглядами мама с Глебом.
Мама сидела на корточках, перебирала бельё в тазу. С лица вроде спокойна. Но под рассыпухой пеплом томились ало-синие угли раскалённой обиды, и как она ни старайся, её волнение выдавали и напряжённый быстрый взгляд, и вздрагивающие мокрые пальцы, и губы, плотно сжатые, бледные.
Я думал, моё дело мельника: запустил и знай себе молчи. Я неторопливо помешивал, позванивал ложечкой в стакане, всем своим безразличным видом давал понять, что меня ничто
Но втайне я ждал баталии, в свидетели которой меня ткнул случай.
«И ту бысть брань велика…»
Первая заговорила мама сухим, чужим голосом:
– Глеб, ну что скажешь?
– А что спросите?
«Этот гусёк лапчатый диплома-атище…» – хмыкнул я.
– Ы-ы-ых! Бессовестный пылат! – Брызги родительского гнева хлестанули через край. Пылат, то есть пират, – единственно этим словом мама выражала предел своего негодования. – Бесстыжи твои глазоньки!
– Возможно, – деликатно уступил Глеб.
– Что тебе за это?
– Что хотите.
– Что ж я с тобой, вражина, связываться стану, как ты уже выще дома?
– Мы люди негордые. Можем пригнуться…
Наверно, мама не слышала о великодушной уступке. Продолжала перебирать бельё.
– Когда только я и отмучусь от вас? – тяжело подняла взор на Глеба.
В ответ он лениво передёрнул плечами, словно говорил:
«А я почём знаю».
Эта выходка явилась тем последним перышком, от которого целое тонет судно.
Мама резко поднялась, выдернула из таза полотенце и широко замахнулась, чтоб непременно буцнуть тоже вставшего во весь рост высокушу праведным тычком да по окаянной аршинной спинище.
Глеб отдёрнулся, и мама дотянулась всего-то до крутого плеча. Две капли упали ей на лоб и пробежали по лицу. Из ладонной бороздки светло выкатилась струйка и, блёстко пробежав по запястью, скрылась под рукавом цветастой кофты. Прижала мама локоть к боку, промокнула струйку.
Видимо, она решила не гнаться внакладе за журавлём в небе, а довольствоваться синицей в руке, накатилась латать школьные и свои прорехи в Глебовом воспитании шлепками мокрого полотенца по его бедрам, по коленям.
Мы не были ни образцовыми, ни показательными.
Однако сеанс воспитания с практическим применением мокрого полотенца проводился сегодня впервые. До этого были лишь жалкие угрозы ремнём. Надо отдать должное – зловещая тень ремня сыграла прогрессивную роль в лепке наших характеров.
Сама мама училась в школе всего с ничего. Как она шутя говорила, носового платка и разу не успела сменить; отозвали в няньки, в работницы. «Учись лучше ткать. Всё себе хоть дерюги на юбку наткёшь».
Не проходила мама Ушинского и считала, что в крутой час мобилизующая сила родительцев сидит в весомом солдатском ремне, чего в доме не было, но о чём не так уж и редко напоминали.
К ремню её настойчиво поталкивала народная мудрость.
Как ни прискорбно, народная мудрость возвеличивает рукоприкладство, не находит ничего оскорбительного ни в подзатыльниках, ни в оттягивании ушей до неприличных размеров. Напротив. Рукоприкладство идёт в цене как снисходительный святой дар свыше. Теперь-то мы знаем, доподлинно знаем, кто родоначальник розги и кнута, кто отец порки. «Бог создал человека и создал тальник и березник». Не пропадать же тальничку с березничком! Потому «не плачь битый, а плачь небитый». Поскольку «не бить, так добра не видать».