Дозор на Сухой Миле
Шрифт:
– Да-а, никто не даст, - сокрушенно сказал Есип.
– Я иной раз и рад бы чего подкинуть, да вот, видишь.
– Староста отвернул скатерть. Под скатертью лежали хлеб, лук, пара огурцов.
"Чтоб тебе пусто было!
– подумал дядька Кондрат.
– Утром, не иначе, мачанку ел, и сейчас вон подбородок от жира блестит. Да и в хлеву, слыхать, кабаны так и стонут".
– Я считал, Кондрат, что ты первый про Катерину прослышал, - хитро сказал Есип, переводя снова разговор на другое.
– Вы ж когда-то вместе ходили менять.
– Когда вместе ходили,
– Я вот думаю, что будет с Катерининым хлопцем. Один остался. Пока мать воротится из Германии, пропадет хлопец, - сказал Есип.
Скорее всего, это было главное, о чем он хотел сказать, зазвав Кондрата к себе. По какую роль отводит ему? На всякий случай осторожно заговорил:
– Ты говоришь - воротится. Что-то не слыхать было, чтоб возвращались.
– Ну, а если не воротится, то почему бы матери с сыном не быть вместе?
– Ты о чем, Есип?
– А о том, что у меня новое распоряжение есть молодежь в Германию отправлять. Уяснил?
– Уяснить-то уяснил, да не до конца, - ответил дядька Кондрат.
– Не прикидывайся, не надо. Хлопец у Катерины большун уже. Поедет в Германию - специальность приобретет, возмужает, культурным человеком станет.
– Толя - дитя горькое, а не хлопец. Сирота, можно сказать. Что ж, по-твоему, слабого и обидеть можно?
– говорил дядька Кондрат, чувствуя, как в нем закипает злость.
– Теперь все - и слабые и сильные, - заметил Есип.
– Это с какой стороны посмотреть.
– Проясним. Вот я - староста. Мне доверена власть тут, в Березовке. А у кого власть, тот и сильный и умный. Так?
– спросил Есип и сам себе ответил: - Так! Дальше смотрим. Вот конкретно. Пришло распоряжение из Лугани отправить молодого человека в Германию. А я не отправил. Кто я в таком случае перед новыми властями? Са-бо-таж-ник! Меня уже и расстрелять можно, потому как я перед ними - слабый. А всякая жаба силу имеет на своей кочке. Я помирать не хочу ни за Катерину, ни за Толю, ни за самого близкого. Пожить хочу. Человеком, как когда-то... А меня и тогда завистники ели, и сейчас от людей спокойной жизни нет...
Высказался Есип и примолк. Сидел под образами. Голову набок свесил. Вспоминал что-то свое. И лишь глаза время от времени, лениво, как у сонной мухи, ворочались под бровями.
Вспоминал и дядька Кондрат.
Есип, в свое время кряжистый, крепкий мужчина, пристал в примы к тщедушной березовской женщине, к тому же еще и немолодой. Многие объясняли это тем, что Есип был на ту пору немым. Неведомо за какие деньги он прикупил еще одну корову вдобавок к той, что стояла в хлеву у женщины, кобылу с жеребенком, три десятины земли. Стал нанимать батраков. Два лета и сам Кондрат пас Есипову скотину.
Крутой нрав был тогда у Есипа. Батраки подолгу у него не задерживались. Одного молодого хлопца чуть было жизни не решил. Тот чистил свиной хлев свиньи, надо сказать, у Есипа водились на славу - и клял на чем свет свою работу. В конце концов пожелал свиньям утопнуть вместе с Есипом в том, что он каждый день вычищает. Бросил вилы и стоит, дух переводит. Тут и наскочи хозяин. Билом от цепа измолотил батрака до полусмерти. Пришлось самому чтоб не пошло по людям, чтоб не остаться виноватым - везти бедолагу в Погост к докторам. А когда хлопец мало-мальски очухался, Есип прогнал его.
Многие диву давались, как немой реагировал на то, о чем они говорили. Словно мог подслушать, словно слышал их голоса.
А он и в самом дело слышал. Спустя два года умерла та болезненная женщина. Есип устроил кое-какие поминки и то ли с горя, то ли на радостях вдруг запел: "Две метелки, три лопаты - тра-та-та!" Бабки стали креститься на образа и - дай бог ноги!
– за дверь. Виданное ли дело - немой заговорил!
Спрашивали потом у Есипа, зачем он это делал, зачем прикидывался немым. "А чтоб знать, что обо мне люди говорят, чтоб людей узнать", - ответил он.
Пришло это теперь на память Кондрату, и он сказал Есипу:
– Может, кто-нибудь добровольно согласится в Германию поехать. Ты же людей когда-то изучил хорошо, должен знать, к кому обратиться.
Есип ухмыльнулся:
– Новые люди выросли. Добровольно они теперь в лес идут.
– И, давая понять, что разговор окончен, встал из-за стола.
– Завтра запрягай моего жеребца и вези хлопца в Лугань. А сейчас пойдем-ка к нему. Пускай собирается.
С крюка на стене снял било. Намотал ремешок на запястье. Левой рукою показал на дверь, пропуская Кондрата впереди себя.
– И на черта ты этот рожон с собой таскаешь?
– уже в сенях не выдержал - спросил Кондрат.
– От собак отбиваться и... от людей, - ответил Есип.
Они пришли на Катеринино подворье. Хата была на замке. Под поветью стояла тележка, с которой Толя каждый день ездил за дровами. Но самого мальчика нигде не было.
Пожилой партизан Антон скорее согласился бы отдежурить два внеочередных наряда на кухне, чем полдня пасти коров у Сухой Мили.
Сухой Милей назывался взлобок, густо поросший дубняком, молодой березой, разным кустарником, а больше того - лещиной. Столько лещины Антон еще нигде не встречал. Взлобок и в самом деле тянулся на добрую милю, вплоть до старого ельника. А тому еловому лесу уже не было конца до деревни Сухая Миля.
Однако когда речь шла о пастьбе коров, то имелась в виду не деревня, а самое далекое поле тамошнего довоенного колхоза. Там, где росла лещина. Накануне войны поле оставили под пар, а в войну оно стало никому не нужным и так травянело уже три года. Оно и выглядело теперь не полем, а скорее поляной, на которой высыпали березки и молодые елочки, поднявшиеся уже по колено.
В лесу коровы всё норовят тебе насолить: пошли и пошли - не угонишься. Вот и выбрали тогда под пастбище Сухую Милю, благо посередине ее была так называемая Глубокая Яма. Глубокая Яма никогда не пересыхала. Возможно, от этого и пошло ее название. Вероятно, на дне ее били ключи. Пологие берега были ископычены скотиной, приходившей на водопой. Иной раз, когда вода хорошенько отстоится, можно было утолить жажду и самому.