Драгоценнее многих (Медицинские хроники)
Шрифт:
«Что он делает? – в ужасе думал Рабле. – Ведь это чистейшая ересь! Арианство! Как можно такое говорить здесь, где столько ушей? Вот сидит де Ори, он метит в инквизиторы, это все знают. Ори похож на катаблефу – африканского василиска. Катаблефа тоже всегда держит голову опущенной, чтобы никто прежде времени не догадался о страшном свойстве ее глаз. А Мишель, кажется, ничего не понимает.»
– Любезный Виллонаванус, – лениво начал Рабле. – В ваших словах я не вижу ничего необычного. Похожим образом понимали душу Левкипп с Демокритом. Неужели вы станете тратить время на опровержение того, что давно опровергнуто? К тому же, и в этом случае, местом рождения души является сердце,
– Это не так, – сказал Сервет. – Во время моей практики в Париже и затем Шарлье мне удалось доказать…
«Черт побери, неужели он не остановится?!» – Рабле встал, потянулся к вазе посреди стола, вынул из воды пышную оранжерейную розу, положил перед Мигелем и раздельно проговорил:
– Вот перед нами целый куст роз. Но, как известно, языческие боги одряхлели и умерли, так что в наше время далеко не все сказанное под розой, сказано под розой.
Мигель недоуменно уставился на собеседника и лишь через несколько минут понял, что ему сказано. Роза – символ бога молчания Гарпократа. Сказано под розой – значит, по секрету. А он-то!.. Вот уж, действительно, замечательно отвел от Франсуа внимание доминиканца! К тому же, чуть не разболтал результаты своих исследований. В Париже и Шарлье, где он продолжал занятия анатомией, он выяснил, как течет кровь по сосудам, и как образуется природная теплота. Ложно утверждение, будто по артериям проходит воздух, неправильны представления о роли сердца! Жизнь действительно заключена в крови, Мигель доказал это многими вскрытиями, и не собирался объявлять о своем открытии прежде времени. Ведь это тот неопровержимый довод, которого не хватало ему на диспуте в Гагенау. Описание чудесного тока крови Мигель вставил в пятую главу своей новой книги. Там и должны впервые увидеть ее читатели. Спасибо Франсуа, он вовремя предостерег его. Если хочешь больше написать, надо меньше говорить.
Мигель искоса глянул на де Ори. Тот сидел, по-прежнему опустив голову. Короткие пальцы перебирали матово-черные зерна гагатовых четок, медленно и напряженно, словно доминиканец делал какую-то невероятно сложную работу. Мигель отвел глаза и громко объявил:
– Пожалуй, сейчас нам и в самом деле неприлично говорить ни о языческой философии, ни о кровавой анатомии. Побеседуем о чем-нибудь растительном.
– Верно! – воскликнул викарий Клавдий. – Попробуйте, например, вот это яблоко. Оно из садов аббатства Сен-Себастьян. Сорт называется «Карпендю».
– Правда? – демонстративно изумился Рабле. – Я обязательно возьму его. Никогда не ел яблок «Карпендю»!
Прошла вторая перемена блюд, вновь наступил полуторачасовой прогул. Гости, отягощенные паровой осетриной и тушеными в маринаде миногами, одурманенные бесконечным разнообразием вин, уже ни на что не обращали внимания. Каждый слушал лишь себя. Обрывки душеспасительных бесед перемежались скабрезными анекдотами и пьяной икотой. Пришло время «разговоров в подпитии».
Рабле осторожно наклонился к соседу и, показав глазами на вершину стола, зашептал:
– Вы хотите простоты и откровенности между людьми, но реальная жизнь не такова. Взгляните на наших хозяев: Франсуа де Турнон и Жан дю Белле. Оба знатны, оба богаты, и тот и другой – архиепископы. Правда, владеть Парижской епархией почетнее, но Лионский епископат богаче. Оба они министры и оба кардиналы. Один получил шапку после заключения неудачного мира в двадцать шестом году, второй после столь же прискорбных событий тридцать восьмого
– Не понимаю, о чем вы? – спросил Мигель.
– Вы осуждаете Телем, – продолжал Рабле. – За что? Не оттого ли, что мы с вами похожи?
Впервые Рабле признал себя автором Пантагрюэля. Хотя Мигель не ожидал откровенности, но ответил сразу и честно:
– Я уважаю и люблю Франсуа Рабле – медика, ботаника и археолога, но я ненавижу Алькофрибаса за то, что он принес в Утопию звериный клич: «Делай, что хочешь!» Вот он, ваш лозунг в действии! – Мигель ткнул в дальний угол, где монах в серой рясе держал большую медную плевательницу перед перепившим гостем, помогая ему освободиться от излишков проглоченного.
– Вы полагаете, лучше быть голодным? – спросил Рабле.
– Да.
Рабле обвел взглядом зал.
– Думаю, нашего отсутствия никто не заметит. Я предлагаю небольшую прогулку. Вы никогда не были в Отель-Дье?
Спорщики поднялись и вышли из шумной трапезной. С площади, украшенной огромным каменным распятием, они попали на берег Роны и двинулись по набережной Францисканцев, еще столетие назад превращенной в подобие крепостной стены. В мирное время проход по ней был свободным, а вот Госпитальная набережная от церкви Милосердной божьей матери и до самого моста еще со времен великого кроля Хильберта и его богомольной супруги Ультруфы принадлежала Отелю-Дье. Невысокое здание кордегардии, поставленное поперек набережной, преграждало проход, решетка низкой арки всегда была заперта.
Чтобы снять замок, требовалось письменное распоряжение одного из двенадцати ректоров, управлявших больницей. Но привратник, заметив, что к воротам направляются два одетых в шелковые мантии и парадные малиновые береты доктора, поспешно поднял решетку.
Во втором дворе они круто свернули направо, поднялись по ступеням, Рабле толкнул двустворчатые двери.
На улице не было холодно, но в дверном проеме заклубился туман, такие густые и тяжелые испарения заполняли здание. Мигель от неожиданности попятился, прикрывая рот рукавом. Пахло как возле виселицы, где свалены непогребенные, или как от сточной канавы, протекающей близь бойни. Поймав насмешливый взгляд Рабле, Мигель оторвал ладонь от лица и шагнул вперед.
Огромная палата со сводчатыми потолками и высокими узкими окнами, плотно законопаченными, чтобы сырой мартовский воздух не повредил больным, была разгорожена решеткой на две половины. По одну сторону лежали мужчины, по другую – женщины. Застланные тюфяками широкие кровати стояли почти вплотную одна к другой, на каждой помещалось по восемь, а иногда по десять человек – голова к ногам соседа. И все же мест не хватало, тюфяки стелили поперек прохода, так что больные на них оказывались наполовину под кроватями своих более удачливых собратьев, а наполовину под ногами служителей.
В палате было шумно, словно на ярмарке в разгар торговли. Стоны, бред, разговоры и ругань, призывы о помощи. На женской половине истошно кричала роженица. Одетая в белое монашеское платье акушерка возилась подле нее, вторая, отложив в сторону бесполезное житие святой Маргариты, раздувала угли и сыпала в кадильницу зерна ладана, готовя курение, которое должно облегчить страдания больной. Других служителей в зале не было.
Едва посетители появились в палате, как шум еще усилился. Кто-то просил пить, другой умолял выпустить его на волю, третий жаловался на что-то.