Драма советской философии. (Книга — диалог)
Шрифт:
Правда многие письма тебе так и не отправил… Напишешь, прочтешь, и призадумаешься — пройдет ли оно через цензуру?… Письма к тебе я всегда ведь садился писать, когда появлялась необходимость поделиться с кем — то близким чем — то волнующим и важным, а это часто, да и пожалуй чаще всего, шло вразрез с интересами цензуры…
Так что черт его знает, м.б., те, что я отправил, попали вместо тебя, да в окр…
Писал я тебе и из Данцига, и из — под Берлина, и из Берлина…
Ты пишешь, Иринка, что чуть недовольна тем, что я описываю тебе то, что ты можешь прочесть и в газетах,
Так в этих боях, которые по грандиозности своей не имеют себе подобных, как — то все личное, маленькое, действительно — таки подавлялось фантастическим видением непостижимо огромной катастрофы, какого — то феерического величия событий, так что я уже сейчас не могу толком рассказать о себе, как о личности в этих событиях… Это действительно так…
Вот сидим с отцом сейчас, и ему интересно именно это тоже…А я вместо того, описываю ему картину прорыва обороны на Одере, или крушения Берлина. Эти картины были настолько потрясающими, что вспомнить свою роль, роль всего — навсего человека — кажется и смешным и глуповатым…
Вот представь себе…
Мы сидим в траншее седьмые сутки, под непрерывным обстрелом. Все надоело страшно. Развлекаешься иногда ночью тем что смотришь на горизонт, где должен быть Берлин. И иногда видишь тонкие слабые лучи прожекторов, какие — то колоссальные вспышки… Иногда «мессершмидты» приведут и бросят пять — шесть самолетов — снарядов. Огрызаются во тьме пушки… А земля, вся до последнего кусочка изрытая и истерзанная, пуста… И охватывает чувство, которое изредка испытывал я и раньше, чувство ничтожности и хрупкости своего существа перед каким — то непонятным, таящим свою силу, всю огромность которого и представить как — то жутко, существом. Это иногда приходилось мне раньше испытывать во сне…
Это чувство, конечно, охватывало в обороне лишь минутами, даже мгновениями, чувство подсознательное, когда находишься один, когда не занят тем, что готовишь и сам все то, что должно произойти со дня на день, когда не рассматриваешь все это, как человек, которому весь механизм этого существа, известен до последних винтиков…
Но вот в 3 часа утра 16 апреля, когда чувствовалось, что все уже готово, нас разбудили, и вполголоса зачитали обращение маршала Жукова и приказ. — «На вас выпала честь разгромить войска противника на ближних подступах к столице фаш. Герм. — Берлину и в короткий срок закончить войну!..» И вот все, что таилось во тьме и в земле, вдруг развернулось и ожило в 5–00 утра 16–го апреля…
Был густой туман. Земли врага не видно. Но все траншеи заполнены артиллеристами со стереотрубами. Все поглядывают на часы, стрелки которых идут очень медленно… И вот когда стрелка стала на место, вся, казалось, вселенная, вдруг наполнилась багрово — красным светом, туман весь окрасился будто краской, и через несколько секунд в уши ударил обвалоподобный грохот, в котором отдельных выстрелов разобрать было нельзя… Ты слышала салют из 1000 орудий? Ну а здесь их было, чтобы не соврать, многие и многие тысячи…
И этот свет и грохот, длился не больше не меньше, как 2 1/2 часа. Тут для любого это зрелище очень ошеломляюще…
Там, куда летели все эти сотни тонн стали и тола, куда мчались метеоры «катюши» и «Луки М — ва» (эту штуку на фронте прозвали чуть — чуть неприлично), разрасталось новое зарево… Тянуло дымом и гарью…
Ну вот и представь, что может чувствовать человек при виде такого дела… Тут и гордость, и радость участника, и восторженный ужас просто человеческой души, и еще много такого, чего не передать словами…
А потом в этот ад ушла пехота, а за ними мы…
Земля растерзанная, битый камень бывших домов, гарь пожара, и в дыму, черно — багровом, чудом уцелевшая вся в белом цвету, яблоня…
И над всем этим рев сотен моторов в воздухе, треск пулеметов, хлопанье пушек и удары разрывов… Сгоревшие трупы людей и танков, домов и деревьев…
Обо всем этом нельзя рассказать спокойно… Поневоле срываешься чуть ли не на стихи…
И безудержное движение танковой лавины в прорыв, очень рискованный, когда всё валит по шоссе, а по обеим обочинам стоят пушки и бьют в обе стороны напропалую… Вперед, на Берлин, вот он, конец войны, хватай его, скорей, скорей… Все черные, перемазанные, а радостные такие, как в праздник не бывали…
А потом — пламя дожирает в Берлине все, что не успели разбить англичане бомбами…
…Я сижу на высокой колокольне, и передо мной он, Берлин… Вниз смотреть жутковато, кажется что она вот — вот рухнет от случайного снаряда, а до земли черт знает сколько лететь — люди внизу как муравьи… и, откровенно, только усилием воли, довольно напряженным, заставил себя не слезть вниз…
Бой днем и ночью. Грохот, треск, пламя и гарь, кровь и трупы… И финал — на трех аэростатах поднимается кверху над городом огромное знамя…
И вот — странное дело: никакого бурного чувства радости… Война кончилась… Как — то спокойно все это воспринялось… Сели покурили… — «Ну что ж, кончилась, что ли?» — ласково улыбаясь, скажет один; «Да что — то вроде…, ну — ка, дай прикурить…» Совсем по иному, чем в Москве, судя по фотографиям и рассказу отца… Это уж какая — то привычка, идущая, верно, оттуда, что после жаркого боя солдат вспоминает, что у него еще вчера оторвалась пуговица, и очень досадует на то, что потерял иголку, и нечем пришить… Сразу появилось столько вещей, требующих внимания, что для того, чтобы осознать всю неповторимую великую радость момента, не осталось в душе места… А самое важное — остался живой, для живого человека мысль неудивительная, потому что иным он и не бывал…
Так что требуется какой — то взгляд со стороны, чтобы обрадоваться…
Еще мои личные переживания: очень жаль берлинских детишек и стариков, которые приходят просить хлеба… Для меня война кончилась, а для них началась другая, м.б., более жестокая.
А главное теперь, когда уже не рвутся снаряды, все это кругом, эти тряпки на плечах и все прочее, кажутся таким постылым, что готов бы плюнуть на все и бегом бежать в Москву.
Теперь эта и ближайшая, и единственная в жизни моей задача… И вбежать в твой подъезд, распахнуть двери, ворваться к тебе… Вот только тогда, верно, почувствуется радость, которую Москва познала 9 мая…