Драма советской философии. (Книга — диалог)
Шрифт:
Если ты не получала писем моих, Иринка, то не думай ради бога, что я забывал тебя хоть на минуту… Вот здесь же вложу письмо, которое написал и не отправил, а таких ведь не одно и не два…
22.5.45.
Вот уезжает отец… После этого проклятая заграница, чертов берлинский лес, станут верно, еще постылее…
Не знаю, как буду служить теперь… Чем кончится вся эта мирная военная служба для моей «саботажной» натуры, если она затянется на некоторый еще срок… Прямо гадать боюсь… Уж, кажется, лучше бы опять воевать…
Эти равнения, однообразие,
Так что настроение мое представить не трудно… Одна надежда, без которой хоть в петлю впору лезть, что что — нибудь выйдет с увольнением в запас на учебу…
Ну а ты как думаешь дальше? Если бы ты, Ирка, могла избавиться от вечной угрозы «кочевого образа жизни»! Это еще один тяжелый камень, что лежит у меня на сердце.
Я тебе уже раз написал письмо в таком духе, но отправить не решился, ибо контрразведка за такие речи по головке не погладила бы…
Лес около Берлина, 22 мая.
п/п 07056–Ш
10 июня 45.
Прости, что не писал тебе, я так был занят, увлечен одним делом, увлечен и сейчас, что забыл из — за него все на свете, даже тебя! Не удивляйся, и не обижайся только!
Что такое — я в письме боюсь об этом говорить… Меня увлекла одна очень интересная мысль, такая интересная, что я занят ей все 24 часа в сутки… И в каждой мелочи, всякой, казалось бы, безразличной вещи я вижу только ее, эту мысль, ее проявление. В связи с ней перечитываю и Маркса, и Толстого, и она становится все интересней и отчетливей.
Это со мной впервые такое состояние за всю войну. Правда, это очень мешает работе, даже с генералом я разговаривал очень рассеянно и не так, как любят генералы… Вышла неприятность, и я во всем, кажется, соединении приобрел скандальную известность, чего мне не хотелось… Переспорить — то я его переспорил, но…
P.S. Получил я приказ на орден «Отечественной войны 2 ст.». А сегодня еще и медаль «За Берлин»… Да! Только не подумай ради бога, что увлекся я чем — нибудь вроде Frau какой — нибудь… Совсем, совсем не тем…
16 июня 45.
Ты уже, верно, успела обидеться на меня, что долго молчу? Не обижайся, пойми моё состояние теперешнее: живу в прескучнейшемлесу, вижу одни и те же физиономии, с большинством которых отношения у меня холодные и равнодушные… И все это после таких несоизмеримо богатых смыслом и красками событий, как Берлинский фронт и штурм Берлина… Совсем как в известных стихах — «труды, заботы ночью и днем — все, размышлению мешая, приводит в первобытный вид больную душу — сердце спит, простора нет воображенью и нет работы голове… зато лежишь в густой траве… и т. д.». К числу последних забот прибавилась еще тревога за отца, который уехал от меня давно, но до сих пор (вот уже 20 дней) не шлет писем, и нет намека ни от матери, ни от тебя, что он благополучно добрался домой…
Кроме всего прочего меня очень занимают некоторые мысли, которые мне не дают покоя ни днем, ни ночью, а это, естественно, сказывается на работе; ведь работа эта такая, что не допускает никаких других мыслей и намерений, а в противном случае сыпятся взыскания за взысканиями.
И это при таком положении вещей, что довольно часто работа заключается в том, что без определенного для головы и мысли дела, и в то же время помыслить о другом совершенно невозможно…
Все это создает такое для меня тяжелое моральное состояние, что делиться им с тобой не позволяет совесть…
И чтобы окончательно не затосковать, не принять образ, подобный большинству окружающих, я жертвую деньгами из зарплаты, в виде вычетов за арест, и кое — что делаю и для себя. Что именно — в письмах об этом распространяться не считаю возможным, а расскажу, когда приеду совсем… Во всяком случае, дело для меня значительное, спасительное и полезное. Об нем я уже писал отцу довольно подробно… И просил рассказать и тебе.
Привез ли отец мой тебе маленький подарок из Берлина?
23 июня 45.
Писем от тебя уже очень давно не получаю, а в проклятом этом лесу дни тянутся годами; особенно это тягостно после жизни, так богатой событиями, как последние дни Войны…
Скучно, до чертиков тоскливо, и даже водки нет, чтобы напиться… Спасаемся (а ребят вроде меня тут есть человека три) от тоски тем, что часов до 3–х утра болтаем обо всем, кроме строевой подготовки и уставов…
Кстати: очень тебя прошу узнать в твоем институте, насколько возможно о нем мечтать одному моему замечательному другу (очень, кстати, напоминающему Яшку). Он в чине капитана, с пятью орденами, лет ему от роду 24, учился раньше в ИФЛИ, а теперь единственный для него выход — поступить в институт, подобный Вашему. Он написал официальный запрос — но к нему могут отнестись по — бюрократски. Напиши, пожалуйста, что ты насчет этого можешь посоветовать! Для человека это — м.б. единственная и последняя надежда в жизни…
Собрал я такую богатейшую коллекцию музыки на грам. пластинках, что в Москве за золото не достать — Бетховен, Вагнер, Лист, Бах, Гендель, Брукнер, Шуберт и масса других, столько, что один поднять не могу. Но мечтаю все их в конце концов довезти до Москвы.
Вот так то…
Берлин. 2 июля.
Пишу тебе, хоть давно уже мои письма остаются безответными… Ломать голову над причиной такой немилости (мне все таки кажется, незаслуженной), не хочу, но все — таки грустно от того, что каждый раз мои отчаянные поиски в пачках прибывших писем оказываются безрезультатными…
Письма от отца получаю, но ничего определенно утешительного в них пока нет. А надежд — этого добра у меня у самого хватит… Конечно состояние, в котором я в настоящее время пребываю, чуть посложнее того, что я описываю в письмах отцу. По правде говоря, неприятного в моей жизни сейчас чуть побольше, чем хорошего, о чем я ему расписываю…
Выход из всего этого, конечно, один — как можно скорее попасть в обстановку родную для меня. А так как он это знает, то я и не расстраиваю его родительского сердца лишними подробностями…