Драматические произведения. Повести.
Шрифт:
Мне время позволяло, и я посещал его почти ежедневно. И часто мы с ним заговаривались до полуночи, и всякий раз я открывал в нем новые добродетели, новые достоинства. Он был образован, как любой аристократ того времени, с тою разницею, что любил читать, и в особенности итальянских поэтов — Боккаччио {48}, Ариосто {49}, Тасса {50}. А «Божественную комедию» {51}он наизусть читал.
— Давно я уже ничего не читаю, — сказал он мне однажды, — кроме этой божественной книги! Да и к чему теперь читать? Было
Мы с ним каждый вечер делались откровеннее и откровеннее.
Однажды я навел его на мысль, чтобы он мне поверил свое горе, чтобы рассказал мне про свои прежние, молодые лета.
Он долго как бы не хотел меня понять, ему неприятно, горько было вспоминать свое прошедшее, и однажды сказал он мне:
— Друже мой! Ты хочешь моей исповеди! Ты желаешь знать мою прошлую бесталанную жизнь? Тяжело будет слушать тебе, друже мой добрый, потому что прошлая жизнь моя исполнена греха и беззакония. А настоящая, как ты сам видишь, — немощь и одиночество вдали от моей [прекрасной] и милой Волыни! Я знаю, ты будешь слушать с участием мою сердечную исповедь и тебе будет горько ее вчуже слушать. Слушай же, мой благородный друже! Она мне душу освежит, моя грустная нелицемерная повесть!
И он вздохнул, перекрестяся, и начал свою повесть с самых ранних лет своего детства.
На гранитных берегах прекрасной реки Случи, где она верстах в десяти выше Новограда-Волынского, извившися подобно змее, образовала правильное кольцо версты две в поперечнике, в центре этого кольца стоят окруженные дубровою остатки огромных каменных палат — прежде бывшее жилище одной знатной польской фамилии, а теперь жилище сов и нетопырей!
Это дело моих проклятых рук! Я поселил там змею и ночную птицу. О господи, прости мне сей грех невольный! Грех великий!
По косогору, спускаясь к самой реке, лежит укрытое фруктовыми садами большое село с почерневшею от времени деревянною треглавою церковью.
Эти церкви у нас поляки называют казацкими {52}, вероятно потому, что большая часть этих церквей построена казаками во времена унии, на скорую руку, и представляют они собою тип простой, грубой, хлопской, как говорят поляки же, архитектуры.
Это село — моя родина! В этом прекрасном селе я родился на грех и на страдания!
Отца своего я не помню; а мать как во сне вижу, когда в гроб ее положили и понесли на марах на кладбище.
И едва помню еще, когда священник над ее телом прочитал {53}молитву, напечатанную на большом листе красными и черными буквами, и, прочитавши, накрыл ей лицо этою молитвою; потом заколотили гроб и опустили в яму. Священник заступом крестообразно запечатал яму и заставил меня бросить горсть земли на гроб моей матери. Я бросил и пошел за людьми в село.
Помню еще, в нашей хате было много людей, и все обедали, только не шумно, а тихо и скромно: вдова, как видно, не оставила по себе обильных
Во время обеда я играл с детьми на дворе, а когда все разошлися после обеда, то меня и дети покинули, и я остался один с моею заузданной палочкой-лошадкой. Вошел я в хату. В хате соседка наша, тоже горемычная вдова, убирала посуду, дала мне кусок пирога. Я съел его и заснул на материной постели. Старушка, прибравши все в хате, заперла ее на засов и ушла к себе домой. Я проспал в пустой хате всю ночь один и, проснувшись поутру, чего-то испугался и заплакал.
Плакал я недолго, вскоре пришла соседка-старушка и принесла мне полную миску угорок-слив и утешила меня.
Старушка посыпала курам пшена и, накормивши серого кота и рябую собаку, взяла меня и повела к себе домой.
У вдовы была дочь, старше меня несколькими годами; она меня приласкала, накормила яблоками, грушами и тому подобными сластями.
Когда я уходил к себе домой, то она меня всегда провожала, и когда начинал плакать дома, не найдя в хате матери, то она утешала меня, говоря, что мать моя поехала на ярмарок и привезет мне гостинца — медяного москаля {54}, чем я, разумеется, и утешался.
И так мало-помалу стал я забывать свою великую потерю, при помощи вдовиной прекрасной дочери.
Я привязался к ней, как к сестре родной, и она действительно заменяла мне сестру родную.
После я думал матерью ее назвать, но богу не угодно было благословить мое предположение!
Часто посещал я свою бедную опустелую хату. Скажите, что может быть грустнее пустки?
Я до сих пор помню то страшно грустное впечатление, которое тогда меня одолевало!
В великом посту, на страстной неделе, священник, обходя с молитвою село, посетил и мою бедную благодетельницу и, увидя меня, взял к себе, обещаясь вывести меня в люди.
У священника был сын Ясь, моих лет, и, не знаю почему, он мне с первого взгляда не понравился.
Меня посадили за букварь вместе с Ясем {55}. Мне это было весьма не по нраву, однако я учился с успехом, а Ясь был туп. Яся хвалили, а меня называли ленивцем и тупицей. Мне эта несправедливость казалась обидною, и я стал бегать от попа к своим благодетельницам, откуда меня приводили обратно к попу, а поп меня жестоко наказывал за побеги.
Однажды убежал я от попа к своим друзьям и, бояся войти к ним в хату, просидел целый день в бурьяне под тыном, выжидая, не выйдет ли сестра из хаты: я звал сестрою дочь вдовы. Наконец, она вышла, я показался ей и попросил хлеба. Она мне вынесла большой ломоть хлеба и кусок свиного сала. Я сквозь слезы поцеловал ее и скрылся в густом сливнике.
Утоливши голод, я начал помышлять о ночлеге.
Идти к попу — будут бить, идти ко вдове — она отведет к попу, и все-таки будут бить.
Идти в свою пусткуночевать — страшно. Размышляя таким образом, я очутился за царыной(выгон).
А за царыной стояло в копнах сжатое жито; не рассуждая, я отправился к копнам и в первой копне приютился и заснул сном непорочности.
Ночью просыпаюсь я и слышу вдали вой волков.
До сих пор не могу я забыть того неприятного чувства. Это не страх за жизнь, а что-то смешанное со страхом и отвращением.