Драматические произведения. Повести.
Шрифт:
— Я не отчаиваюсь. Михайло Иванович, кажется, добрый такой, — на него можно надеяться.
— Совершенно можно, если только он про вас не забыл. Напишите вы ему письмо.
— Написать-то я напишу, да как же я перешлю его? Ведь я адреса не знаю.
— Я знаю, и вы передайте письмо мне. Напишите письмо сегодня, а я завтра буду в городе и подам его на почту.
В это время мы подошли к беседке, и он спросил меня, наклонясь к виолончели:
— Не сыграть ли вам еще что-нибудь?
— Весьма вам благодарен. Вы устали, отдохните немного и приготовьте к завтрему письмо.
И мы расстались.
После ужина (перед восходом
Делать нечего, отправился я к еврею в корчму и нанял у него (разумеется, за еврейскую цену) клячу на пять верст до какой-то фермы. «А там, — уверял меня еврей, — хоть четверку можно нанять до самой Прилуки».
С помощью услужливого Тараса Федоровича (виолончелиста) мы уложили кое-как свою мизерию и выехали из села по дороге в Прилуки.
— Скажите мне, что это такое за ферма, на которую он нас теперь везет? — спросил я у своего полусонного ментора.
— Ферма? Это хутор Антона Адамовича. Прекраснейшие люди, то есть он и Марьяна Акимовна! Прекраснейшие люди! Заедем, непременно заедем! Я уже их давно не видал.
— Пожалуй, заедем. Мне теперь заодно уж шляться, пока не выберусь на почтовую дорогу.
— Не будете жалеть. Антон Адамович презамечательный человек. Он, изволите видеть, начал и кончил свою службу во флоте лекарем, путешествовал раза два вокруг света, оставил службу, получает себе полный пенсион да теперь приватно занимает место домашнего лекаря у нашего амфитриона, а он ему, вдобавок, еще и хутор подарил со всеми угодьями. Чего ж еще? Живи да бога хвали!
— И давно он уже живет здесь?
— Да будет лет около десяти с небольшим.
— Что они, семейные люди?
— Нет, только вдвоем. Правда, под их непосредственным надзором воспитываются две дочери помещика — премиленькие дети, и они-то, можно сказать, и заменяют им настоящих детей. Одной, я думаю, будет уже лет около шести, а другая годом меньше.
— Что же их не видно было на бале? Ведь они, я думаю, уже качучу танцуют {130}. А это, вы знаете, такое украшение бала!
— Нет, я думаю, что они еще качучи не танцуют. И, знаете, мать хочет их воспитать в совершенном уединении и после выпустить их на свет совершенно невинных, как двух птенцов из-под крылышка. Знаете, мне эта идея чрезвычайно нравится, — нравственно-философская и, можно сказать, поэтическая идея, — как вы думаете?
— Действительно, поэтическая идея, но никак не больше. Я не подозревал, однакож, чтобы у Софии Самойловны были дети. Она еще так свежа.
— И прекрасна, прибавьте!
— Действительно, прекрасна.
В это время повстречался нам мужик и, снявши свой соломенный бриль, поклонился. И когда мы проехали мимо него, то он все еще стоял с открытой головой и смотрел на наш экипаж и, вероятно, думал: «Черт его знае, що воно таке, — чи воно паны, чи воно евреи?» — Паны, да еще из балу возвращающиеся.
Конечно, вы знаете лубочную картинку, изображающую,
Несколько раз до меня долетали какие-то еврейские слова, со вздохом произносимые нашим возницею. И так часто повторял он одну и ту же фразу, что я невольно ее затвердил и просил его перевести мне ее, на что он неохотно согласился, уверяя меня, что то были нехорошие слова.
— Такие скверные, — прибавил он, — что об них и думать нехорошо, а не то чтобы еще их говорить.
Когда же я ему посулил гривну меди на водку, то он, посмотревши на меня недоверчиво, сказал:
— Уни хушавке мес. По-вашему будет означать, что живой человек без денег — все равно что мертвый.
Настоящая еврейская поговорка.
Вот мы и едем себе тихонько по дорожке между прекраснейшей зелени, освещенной утренним солнцем. Роса уже немного подсохла, и кузнечики начинали в зеленом жите свой шепот, такой тихий, такой мелодический шепот, что если бы меня не укусила муха за нос, то я непременно бы заснул. Согнавши проклятую муху, я невольно взглянул вперед. Боже мой, да откуда же все это взялося? Представьте себе, из зеленой гладкой поверхности, можно сказать, перед самым [носом] выглянули верхушки тополей, потом показалися зеленые маковки верб, потом целый лес разостлался под горою, а за ним во всю долину раскинулося, как белая скатерть, тихое, светлое озеро. Прекрасная, душу радующая картина!
Я растолкал своего товарища и показал ему рукою на великолепный пейзаж.
— Это ферма Антона Адамовича. Мы тут встанем и пойдем через рощу пешком; а он пускай остановится около млынапод горою.
Сделавши наставление еврею, мы пошли к роще, но в рощу мы не так легко попали, как думали, потому что она обведена довольно широким рвом, а противоположная сторона рва была защищена живою изгородью, то есть усажена крыжовником.
Взявшись с приятелем под руки (чего я, между прочим, терпеть не могу), мы пошли вдоль изгороди, уставленной высокими роскошными тополями. Из-за тополей кое-где просвечивалась молодая березовая рощица или темнел стройный молодой дубняк; то вдруг стройный ряд тополей прерывался усевшимся над самым рвом старым дубом, протянувшим свои живописные ветви далеко за ров, на самую дорогу.
Пройдя добрые полверсты, мы дошли до угла изгороди и поворотили влево по тропинке, идущей параллельно со рвом под гору. При этом повороте нам открылося во всей красе своей тихое, светлое озеро, окаймленное густым зеленым камышом и раскидистыми огромными вербами. Подойдя к озеру, мне так и хотелося окунуться раза два-три в его прозрачной воде. Но вожатый мой заметил мне довольно основательно, что подобное действие было бы неприлично, тем более что в это время мы подошли к воротам парка, осененным двумя старыми вербами. Мы без труда отворили ворота и вошли в парк. Длинная тенистая дорожка вела к дому, вдали белеющему сквозь ветви. Не доходя до дома, мы в стороне, недалеко от дороги, между деревьями, увидели человеческую фигуру в белой полотняной блузе, в соломенной простой шляпе и с сигарою в [зубах].