Драматические произведения. Повести.
Шрифт:
В тот же день перед вечером дали знать из части об овце обретшейся и спрашивали, что с нею делать. Она этого квартального, который пришел ей дать знать о блудном сыне, просила написать к кому следует бумагу о принятии ее сына в городскую тюрьму на сохранение.
На другой день Ипполитушка путешествовал со шнурком на руке, искусно прикрытым коротеньким плащом, и с полицейским хожалым прямо в Литовский замок {196}.
В тот же день, после обеда, сидел за столом у Марьи Федоровны смиренный наставник и искусно изображал на гербовом листе прошение на высочайшее имя о написании в рядовые сына Ипполита вдовы помещицы Марьи Хлюпиной за неуважение к матери.
На прошение не замедлило воспоследовать соизволение, и в
Не успел еще Ипполитушка пересчитать этапов между Москвою и Петербургом, как к Марье Федоровне пришел тот же самый квартальный и объявил ей, что она арестована в собственной квартире по предписанию управы благочиния {197}. И это случилося именно в тот день, когда она собиралася оставить навсегда противный Петербург. Квартальный вежливо раскланялся и исчез, оставив за собою след, то есть полицейского солдата у ворот.
Неделю спустя после свадьбы, Лизу вооружили Юлия Карловна и благоверный супруг ее бойко, четко и дельно написанным прошением и послали в канцелярию министра внутренних дел. Прошение было принято самим министром, рассмотрено и пущено в дело. По справкам оказалось, что прошение, как ни казалось с первого разу неправдоподобным, оказалося истинным. Марью Федоровну арестовали и произвели следствие. По следствию она оказалась преступною в угнетении детей своего мужа и в намерении лишить их наследства в пользу своего сына Ипполита. За все это судом приговорена она к заточению в отдаленный девичий монастырь на вечное покаяние.
Так кончились злые ухищрения Марьи Федоровны, и она теперь, лишенная всего, даже личной свободы, в тесной, мрачной келье «издыхает, как отравленная крыса в норе», — как выразился автор «Путешествия Гулливера» {198}.
Елизавета Ивановна, приведя дела свои к благополучному окончанию, выехала из столицы вместе с супругом своим, уже не простым писарем, а коллежским регистратором {199}. Юлия Карловна просилась было тоже с ними в деревню, в виде маменьки или хоть ключницы, но ей решительно отказали, и она осталася попрежнему содержательницей известного заведения.
Во всем уезде, или, лучше, по всей губернии, была известна история Лизиных грустных похождений, вследствие чего чувствительные соседки-помещицы встретили ее с распростертыми объятиями, как героиню истинно романическую.
Вскоре заброшенное село начало обновляться.
Муж Лизы оказался весьма порядочным человеком, а через год и порядочным сельским хозяином, так что заброшенные части хозяйства пришли в движение и приносили свою пользу.
Словом, все воскресло с прибытием Елизаветы Ивановны, но сильнее всех почувствовал ее присутствие бедный слепой Коля. Она с ним ни на минуту не расставалась, ухаживала за ним, как самая попечительная нянька и самая нежная сестра.
Церковь посещал он попрежнему и попрежнему с любовью исполнял обязанности дьячка и пономаря. Это было его самое задушевное и единственное занятие. Часто, возвращаяся поздно от всенощной, он тихо и невыразимо грустно пел: Все упование мое на тя возлагаю, матерь божия, сохрани мя под кровом твоим.
1855, 20 февраля.
Капитанша {200}
В 1845-м, в том самом году, когда наводнением до половины разрушило город Кременчуг, а Крюков остался невредим, а в Киеве так даже к Братскому монастырю вода поднялася, — так в этом критическом году, в конце марта месяца, выехал я из Москвы {201}по Тульскому, тогда только что открытому шоссе. Ехал я (заметьте, на почтовой перекладной телеге) две недели до Тулы да до Орла неделю, итого три недели. А что я вытерпел в эти три недели, так этого никакое перо не в силах описать. Одно только скажу вам, что я не из описания какого-нибудь туриста, а из собственного опыта знаю,
— Эй! мужичок! молодец!
Мужичок остановился, снял шапку и, посмотревши на окна гостиницы, увидел меня и сказал:
— Ты, барин, кличешь?
— Я.
— А что те надоть? — спросил он.
— А вот что. Ты извозчик?
— Вестимо, что извозчик!
— А которой губернии?
— Тутошней губернии, барин. А уезда Митровского. — А не желал бы ты, любезный, на празднике дома побывать? (Это было на шестой неделе великого поста.)
— Как не желать, барин, — вестимо, желаю; да как порожнем пустишься один?
— А хочешь, я тебе седока найду до Глухова?
— Как не хотеть, да мне, пожалуй, хоть и до Москвы.
— Да ты знаешь ли, где Глухов?
— Как не знать? — за Митровским. Мы и в Киеве бывали не раз.
— Много ли же ты возьмешь?
— С пуда, что ли, барин?
— Пожалуй, хоть и с пуда.
— По два с полтинкой, барин!
— Хорошо, согласен, только с тем, чтобы деньги получить в Глухове.
— А задаточку, барин?
— Да там же, в Глухове, и задаточку. Мужичок почесал в затылке и, посмотрев на меня с минуту, спросил:
— А когда ехать, барин?
— Да, пожалуй, хоть сейчас.
— Сейчас, барин, нельзя: маненько лошадок покормить надоть.
— Да где же ты их кормить станешь? Как тебя найти?
— Да здесь же, на улице. Вишь, постоялые дворы все залило водою, где кормить станешь?
И, говоря это, он приворотил к забору и начал откладывать лошадок.
Я вышел к нему на улицу, осмотрел телегу. Телега была поместительная, крытая сплошь, вроде еврейской брички.
— Какой же ты товар перевозишь в этой посудине? — спросил я его.
— Да какой товар? Вот теперь хоть и вашу милость повезу, а сюда какую-то барыню привез, из Митровска. К детишкам, что ли, приехала: в училище каком-то али корпусе, говорит. Да уж и злющая же, бог с ней, то и дело дерется с девкой.
— А как думаешь, выедем сегодня али не выедем? Мужичок посмотрел на солнце и сказал: