Дрэд, или Повесть о проклятом болоте. (Жизнь южных Штатов). После Дрэда
Шрифт:
При каждом ласковом слове горесть Нины проявлялась сильнее и сильнее, слёзы душили её; она не могла говорить; верная Мили окончательно перепугалась.
— Мисс Нина, не случилось ли с вами какого несчастья?
— Нет, Мили, нет! только мне очень, очень грустно! Я бы хотела, чтоб у меня была теперь мать! Я не знала моей матери! Ах Боже мой, Боже мой!
И Нина снова зарыдала.
— Бедняжечка! — сказала Мили с глубоким состраданием; она села на стул и, как ребёнка, начала ласкать Нину, посадив её на руки к себе. — Бедное дитя! Да; я помню вашу маменьку: она была прекрасная женщина!
— Все девицы в нашем пансионе имели матерей, — сказала Нина сквозь слёзы. — Мэри Брукс, бывало, читала мне письма своей матери, и тогда мне невольно приходила в голову печальная мысль, что у меня нет матери, и что мне никто не напишет таких писем! А вот тётушка Несбит — что мне за дело, если другие называют её религиозной женщиной, а я скажу, что это самое эгоистическое, ненавистное существо! Мне кажется, если б я умерла и лежала в комнате, соседней с её комнатой, она бы думала не обо мне, но о том, какое
— Не плачьте, моя миленькая овечка, не печальтесь! — говорила Мили, с чувством искреннего сострадания.
— Нет, Мили, я буду, я хочу плакать! Она постоянно считает меня за величайшую грешницу! Она не бранит меня, не выговаривает мне; она недостаточно о мне заботится, чтоб делать мне замечание! Она только твердить и твердит, с своим ненавистным хладнокровием, что я иду к гибели, что она не может помочь мне, и что ей до этого нет дела. Положим, что я нехороша, в таком случае должна озаботиться моим исправлением; и чем же можно исправить меня? Неужели неприступной холодностью и беспрестанным напоминанием, будто бы всем известно, что я и глупа и кокетка, и тому подобное? Мили, если б ты знала, как я хочу исправиться и быть доброю! Я провожу иногда ночи без сна и в слезах, чувствуя себя нехорошею; мне становится ещё тяжелее, когда я подумаю, что если б жива была моя мать, она бы помогла мне в этом. Она не была похожа на тётеньку Несбит, — не правда ли, Мили?
— Правда, милая моя, правда! Когда-нибудь я расскажу вам, моя милочка, о вашей матушке.
— А что всего хуже, — сказала Нина, — когда тётушка Несбит начнёт говорить мне своим отвратительным тоном, мне всегда становится досадно, я начинаю сердиться, и возражать, довольно неприлично, я это знаю. Она хоть бы раз рассердилась на меня! хоть бы сделала какое-нибудь движение, а то стоит или сидит, как статуя, и говорить, что моё поведение её изумляет!
— Это ложь: её никогда и ничто в жизни не изумляет!
— Почему? Потому что в ней самой нет жизни.
— Но, мисс Нина, мы не должны требовать от людей, более того, что они имеют.
— Требовать? Да разве я требую!
— Так зачем же, милочка моя, зная людей, вы печалитесь и горюете? Ведь напёрстком вам не наполнить чашки, как ни ставьте её. Так точно и тут. Я знала вашу матушку, и знаю мисс Лу, с тех пор, как она была девочкой. Между ними столько сходства, сколько между снегом и сахаром. Мисс Лу, будучи девицей, была такая миленькая, что все восхищались ею; но любили не её, а вашу мама. Почему? я не умею сказать. Мисс Лу не была своенравна, не была вспыльчива, и не любила браниться; казалась всегда такою тихонькою, никого бывало не обидит; а между тем наши не терпели её. Никто не хотел сделать для неё самую пустую безделицу.
— Это понятно! — сказала Нина, — потому что сама она ни для кого ничего не делала! Она ни о ком не заботилась. Я, например, я самолюбива, я всегда это знала. Я очень часто поступаю весьма самолюбиво; но она и я, две вещи совершенно разные. Знаешь ли, Мили, она, мне кажется, даже не знает, что в ней есть самолюбие? Сидит себе в старом кресле, да покачивается, как будто отправляется прямо в рай, — не думая о том, попадёт ли туда кто-нибудь другой или нет.
— Ах, Боже мой! Мисс Нина, вы уж слишком к ней строги. Вы посмотрите только, как терпеливо сидит она с Томтитом и вбивает ему в голову гимны и набожные песни.
— А ты думаешь, она делает это, потому что заботится о нём? Ты не воображаешь, что, по её понятиям, он не может попасть в рай, и что если умрёт, то должен отправиться в ад? Между тем, умри он завтра, и она тебе же прикажет накрахмалить её чепчики и пришпилить чёрные бантики! Ничего нет удивительного, что и ребёнок этот не любит её! Она беседует с ним всё равно, как со мною; твердит ему, что из него не будет проку, что он никогда не будет добрым человеком; маленький шалун, я знаю, выучил это наизусть. Знаешь ли, Мили, хотя иногда и сержусь я на Тома, хотя для меня смертельной было бы скукой сидеть с ним за этими старыми книгами, но я уверена, что забочусь о нём больше, чем тётушка? Да и он это знает. Он, как и я, видит мисс Лу насквозь. Ни ты, никто не в состоянии уверить меня, что тётушка Несбит — женщина религиозная. Я знаю, что такое религия и что такое вера; и знаю, что мистрисс Несбит последней не имеет. Не в том заключается религиозность, чтобы быть холодным, неприступным созданием, читать старые, чёрствые религиозные газеты и надоедать всем текстами и гимнами. Она такая же суетная женщина, как и я, только в другом роде. Вот хоть бы сегодня, я хотела посоветоваться с ней по одному делу. Согласись, Мили, ведь все молоденькие девицы любят советоваться с кем-нибудь: и если б тётушка Несбит обнаружила хотя какое-нибудь желание принять участие в моих словах, я позволила бы ей бранить меня, читать мне лекции, сколько душе её угодно. Но, поверишь ли? Она не хотела даже выслушать меня! И когда ей должно бы было видеть, что я затрудняюсь, нахожусь в недоумении и нуждаюсь в совете, она, как мрамор, отвернулась от меня и начала говорить о луке и соусе! О, как я рассердилась! Полагаю, она теперь качается в кресле своём и считает меня за величайшую грешницу!
— Ну, ну, мисс Нина, вы довольно о ней поговорили; чем больше станете говорить о ней, тем больше себя растревожите.
— Нет, Мили, напротив: я теперь совсем успокоилась! Мне нужно было поговорить с кем-нибудь, иначе я всё бы плакала. Удивляюсь, куда девался Гарри. Он всегда находил средство вывести меня из затруднения.
— Я думаю, мисс Нина, он поехал повидаться с женой.
— Как это не кстати! Пожалуйста, пошли за ним Томтита, да сейчас же. Пусть он скажет, чтоб Гарри сию минуту приехал ко мне, по очень нужному делу. Да вот ещё,
— Мисс Нина, сказала Мили, нерешительным тоном, — как посмотрю, так вы ещё не знаете, что здесь творится. Старый Гондред в последнее время сделался таким странным, что, кроме Гарри, никто сговорить с ним не может. Не хочет слушать даже мисс Лу. Приди я, да скажи ему, что вам нужны лошади, он поднимет такую историю, что и Боже упаси! Он решительно не даёт их никому — вот что, милое дитя моё.
— Не даёт! Посмотрим! Как откажет он мне, если я прикажу ему! Это презабавно! Я ему покажу, что у него есть настоящая госпожа, совсем не такая, как тётушка Лу!
— Да, да, мисс Нина, лучше будет, если вы сами пойдёте. Он меня не послушает, я знаю. А для вас он, может быть, сделает.
— Конечно! Сейчас я сама пойду; я его расшевелю.
И Нина, возвратив обыкновенную свою шаловливость, весело побежала к домику старого Гондреда, стоявшему не вдалеке от господского дома. Первое имя старого Гондреда было Джон, но под прозванием Гондреда он известен был всем. Старый Гондред имел двойной запас того сознания о важности своей обязанности, которое составляет неотъемлемую принадлежность кучеров и грумов вообще. По-видимому, он считал конюшни, а с ними вместе и экипажи, за какой-то языческий храм, в котором он был жрецом, и как жрец должен был хранить его от осквернения. Согласно его собственному понятию, весь народ на плантации, и даже весь свет вообще, постоянно поддерживали заговор против этого храма и он охранял его один-одинёшенек, не щадя своей жизни. По должности своей, он вменял себе в непременную обязанность отыскивать при всяком случае причину, по которой нельзя было выпустить из конюшни ни лошадей, ни кареты, и доказывать это так серьёзно, как будто с него брали показание при судебном допросе. В состав исполнения своих обязанностей он ввёл также и то обстоятельство, чтоб делать отказ приличнейшим образом, представляя при этом на вид одну только совершенную невозможность, не допускавшую исполнить требование. Старый Гондред, по-видимому, всю свою жизнь придумывал и заучивал основательные причины отказа; он имел огромный запас этого материала крошеного и сушёного и всегда готового для употребления при первом востребовании. Относительно кареты, он встречал бесчисленное множество невозможностей. Или "она загрязнилась и надобно вымыть", или "вымыта и нельзя её грязнить" или "в ней сняты шторки" и нужно на днях починить, или встречался какой-нибудь недостаток в оковке, или оказывалась какая-нибудь порча в рессорах и нужно на днях пригласить кузнеца. Что касается до лошадей, то причины отказа были ещё основательнее и обильнее. То случалось что-нибудь с сбруей, то с подковами; то ноги разбиты, то недуги, грозившие опасностью; словом, у него был целый словарь конских болезней и различных возражений, прямой смысл которых означал крайнюю невозможность выпустить из конюшни ту или другую лошадь. Совершенно не зная трудности своего предприятия, Нина бежала, весело напевая, и застала старого Гондреда спокойно сидевшим с полузакрытыми глазами у дверей своего домика; лучи после полуденного солнца озаряли дым, вылетавший из старой глиняной трубки, которую Гондред держал в зубах. На коленях у него с преважным видом сидел большой, чёрный, одноглазый ворон. Услышав шаги Нины, он встрепенулся, принял такую гордую, наблюдательную осанку и так пристально устремил на неё одинокий свой глаз, как будто приставлен был тут отбирать и рассматривать просьбы, в промежуток времени, избранный его господином для отдыха. Между этим вороном, получившим прозвание старого Джеффа, и его господином существовал род искренней дружбы. Узы этой дружбы скреплялись ещё сильнее тем обстоятельством, что оба они в равной степени пользовались нерасположением всех обитателей края. Подобно многим людям, которым суждено занимать обязанности, связанные с ответственностью, старый Гондред загордился и присвоил такую власть, что, кроме жены его, никто не мог с ним справиться. Что касается до Джеффа, то лакедемоняне непременно бы воздвигли ему храм, как воплощённому элементу воровства. Джефф, в различных стычках и баталиях, возникавших вследствие его нечестивых деяний, лишился глаза, и потерял значительную часть перьев на одной стороне своей головы; между тем как другая сторона, приведённая в беспорядок столь роковыми событиями, навсегда осталась взъерошенною, и придавала его зловещей наружности самый безобразный вид. В другой несчастной стычке он вывихнул шею себе, что заставляло его постоянно смотреть через плечо и ещё более увеличивало его безобразие. Дядя Джефф воровал с прилежанием и искусством, достойным занять место в летописях замечательных судебных процессов; он никогда не оставался без дела; — в свободное время от более серьёзных предприятий, он или выдёргивал побеги на полях, засеянных хлебом, или выкапывал из земли только что посаженные цветочные семена, или перепутывал пряжу в мотках, выдёргивал вязальные иголки, клевал лицо спящим, царапал и кусал детей, словом делал различные невинные проказы, которые неожиданно приходили ему в голову. Он был неоценённым сокровищем для старого Гондреда, потому что служил некоторым оправданием при открытии в его домике таких вещей, которым там не следовало находиться ни под каким видом. Отыскивались ли в его домике ложки из господского дома, или запонки, или носовые платки, или трубки в оправе — к ответу призывали не старого Гондреда, но дядю Джеффа. Разумеется, старый Гондред бранился при этих случаях, между тем как дядя Джефф комически поглядывал через плечо на друга своего и подмигивал ему одиноким своим глазом, будто говоря: "этим людям не привыкать к брани: они беспрестанно бранятся; а что касается до клеветы, которую взводят на меня, я и внимания не обращаю."