Дремучие двери. Том I
Шрифт:
Она вылезла и смотрела, не в силах сдвинуться с места, как Ганя приближается к ней, очень медленно, — это взаимное узнавание было мучительно-сладостным и волшебно-замедленным, как во сне. Он был в рубашке с закатанными рукавами, вельветовых джинсах и каких-то забугорных шлёпанцах без пяток, в руке болталась авоська с буханками.
«Только много седины в его кудрях»… И бородка.
— Мало изменился, — снова подумала она, а может, сказала вслух, потому что Ганя вдруг остановился, одеревенела на губах улыбка, мешая ему, он поднёс к лицу руку, словно пытаясь содрать её, авоська соскользнула к локтю.
Она стояла, ухватившись за раскалённый от июльского солнца багажник, готовая принять все условия нового Гани — пожать протянутую
— Иоанна… — сказал Ганя.
И рванулся к ней, — или она побежала. Соединившее их мгновенное нераздельное объятие не было похоже ни на танец в салоне Регины /соединение душ/, ни на ночь в купе ленинградского поезда /соединение тел/, сочетая в себе и то, и другое, оно было чем-то иным, третьим, не отделяя, как прежде, их объятия от мира, а как бы растворяясь в нём, мире, — в жарком июльском дне, кукурузном поле, шуме электрички где-то за кромкой леса.
Их объятие вмещало весь мир, растворяясь в нём. Мгновение остановилось.
Подруливший ЗИЛ посигналил — они обнимались, оказывается, посреди шоссе. Шофёр высунулся из кабины, сказал весело:
— Ребята, есть восемь кусков рубероида? Не нужно?
И, не дождавшись ответа, умчался.
Они сели в машину. Проехали несколько метров, остановились снова.
«Кудри твои, сокол, что ручьи в горах — пальцы обвивают, в пропасть влекут… Глаза твои, сокол, что мёд в горах — и светлые, и тёмные… И сладкие, и горькие…»
— Иоанна, — повторил Ганя.
Слезы текли у неё по щекам. За воротник, за уши, как в детстве.
— Ничего, я привыкну, — сказала она виновато.
— Значит, тебе легче.
Он сел за руль, она попыталась успокоиться и привести себя в порядок. Остановились у сплошного высокого забора, ворота были такие же сплошные, массивные. Ганя погудел как-то особенно, условно, ворота не сразу открыл мальчик лет двенадцати, как потом выяснилось, Варин старший, пропустил «жигулёнка» и снова стал возиться с засовом.
Заржавел, — сказал Ганя, — машины тут редкость.
Он пошёл помогать мальчику. Старый бревенчатый дом, заросший диким виноградом и плетистыми розами. Ухоженный, наливающийся плодами сад, буйно цветущие ромашки вдоль ведущей к дому бетонной дорожки, запах свежескошенной травы, разбросанной тут же, под деревьями, — всё это, конечно же, тоже было чудом, как и всё, связанное с Ганей.
— А, встретились… — сказала Варя, не вставая из-за стола, будто они с Яной давным-давно знакомы, — Давайте скорей обедать, всё остыло. Дарёнова за смертью посылать.
Ганя сказал, что хлеба не было. Ждал, когда привезут и разгрузят.
Выглядели они оба, наверное, неважно. Сидящие за столом разом и деликатно отвели взгляд, лишь варин муж Глеб со взглядом Ивана Грозного смотрел так, будто опасался, что Яна сейчас вытащит из-за пазухи гранату.
Она ужаснулась, что не взяла с собой ни еды, ни гостинцев для детей. Потом вспомнила, что в сумочке у неё, по счастью лежит резиновый японский игрушечный кот, который, если надуть, покачивает хвостом и мурлычет. Яна возила с собой таких котов для умиротворения гаишников — успех был стопроцентный, у всех были дети и женщины. Сработало и на этот раз. На кота сбежался весь дом, так что не пришлось никого специально звать к обеду, гости сели за стол и занялись едой, а они с Ганей понемногу пришли в норму.
Перед едой прочли молитву, обед был без вина, мяса и рыбы, салат без сметаны — Строгий Петровский пост, как потом выяснила Яна. За едой не разговаривали — не принято. Она освоилась быстро — журналистский навык мгновенно адаптироваться в любой среде. Как бы ещё недавно было ей интересно попасть в настоящую религиозную общину! Но теперь она была полна Ганей, и эта непривычная трапеза, и огромный стол, и разноцветные окна веранды, причудливая игра цветовых пятен — было для неё лишь волшебной средой обитания нового Гани.
О, Господи, Ганя — священник!.. После обеда,
Его волнение, наэлектризованность мгновенно передадутся и ей, вспомнится тот вещий сон под старый новый год, Ганя на едущем в чёрную шахту эскалаторе, его обращённое к ней лицо, заваливающееся в черноту, её отчаянная за него молитва.
Потом они оба станут вспоминать, подсчитывать, и старый новый год окажется тем же, 77-м, и уже нисколько этому не удивятся. Потом Ганя заговорит о другом, но всё о том же. Нет, он не то чтобы изменился, — подумает Иоанна, — просто ЭТО, неведомое, коснулось его, как у Пушкина в «Пророке», и он стал видеть, чувствовать, понимать совершенно иначе. Бесчисленное множество прямых через две точки — он их видит, эти прямые, прозревает, чертит и живёт в соответствии с тем, что недоступно окружающим. И если это безумие — она его с ним разделит. И с этими лужинскими богомольцами. Любезно так воркуют, а смотрят — как на прокажённую… Но с ней, а не с ними говорил сейчас Ганя о своём «обращении». И Господь её у услышал в ту ночь 77-го. И невозможно, чтобы Он желал разлучить то, что сотворил одним целым!
Она не должна сегодня уезжать, надо остаться хотя бы до завтра, она ещё не видела ганины картины, и если в новом ганином состоянии, в его наполненности до краёв неведомым этим Огнём сохранился хоть один несожжённый мост, то это был мост их с Ганей, узкая лужинская тропка, ведущая в Небо. И они балансировали по нему рука об руку в тот лужинский вечер, она жадно впитывала всё, что говорил Ганя, и горела его огнём, и плавились стволы лужинских сосен, и плавилось закатное солнце.
Когда они вернулись, в доме было уже полно народу — и в саду, и на веранде, некоторые приехали с детьми. Это было совсем непохоже на обычные дачные сборища — гости разбрелись по скамейкам, стульям, углам — кто полол, кто поливал, кто на кухне резал овощи, кто читал — все были при деле, и всё тихо, молча, лишь некоторые шепотом беседовали по-двое, по-трое. Будто на похоронах. Много молодёжи, но тона одежды блеклые, женщины совсем без косметики, так что Яна оказалась «в форме». Волосы убраны под косынки, длинные юбки, лица серьёзны, редкие улыбки какие-то испуганные. Яна чувствовала себя чужой, чужим им казался и Ганя, хоть и старался «не возникать». Всё это походило на гирлянду лампочек, где лишь одна — Ганя — горящая. Впоследствии Иоанна встретила и других «горящих». — Мы — рабы, они — сыны, — говорил про таких Глеб. То, что для одних было тяжким, хотя и результативным, но трудом, для «сынов» составляло наслаждение. Это был прорыв к задуманному Творцом первообразу, в который они уже не играли, а органично жили в нём. В то время как другие лишь карабкались вверх, обдирая в кровь руки. Что это было — изначальный дар, как у Моцарта, или более поздний, за какие-то личные качества? Да, Господь любит всех, все — его дети, но почему одни горят ответной любовью, другие — тлеют, пока не вспыхнут, третьи так и уходят вечно тлеющими в вечность, четвёртые — вообще остаются дровами.