Друд, или Человек в черном
Шрифт:
— Чтобы получить ваше разрешение.
— Разрешение на что? — Я начинал раздражаться.
Диккенс снова улыбнулся и похлопал меня по руке с невыносимо снисходительным видом.
— Скоро узнаете, друг мой. А когда все останется позади, я в подробностях расскажу вам о нашем долгом разговоре, состоявшемся нынче ночью. Даю вам слово.
Мне пришлось удовольствоваться этим, хотя я сильно сомневался, что встреча Друда, Диккенса и Второго Уилки действительно имела место. Гораздо более вероятным казалось, что Диккенс воспользовался моим лауданумным сновидением для своих непостижимых целей.
Или что у Второго Уилки есть собственные тайные цели и планы. От одной этой мысли меня мороз подрал по коже.
Мы перебрались на Глостер-плейс
Особняк на Глостер-плейс был значительно больше и роскошнее нашего прежнего дома на Мелкомб-плейс. Он стоял со значительным отступом от улицы — пятиэтажный дом с террасой, в котором свободно разместилось бы семейство куда обширнее нашего, с гораздо более многочисленным штатом не в пример лучше вышколенных и добротнее одетых слуг, чем трое наших бедных приблуд. Количество гостевых комнат там позволяло принять на постой целую роту гостей. Столовая зала на первом этажа втрое превосходила размерами столовую залу на Мелкомб-плейс, а уютную комнату, расположенную за ней, мы отвели под семейную гостиную. Огромное Г-образное в плане помещение на первом этаже я тотчас занял под рабочий кабинет, хотя оно находилось прямо на пути всех проходящих через холл людей — гостей ли, слуг ли — и располагалось рядом со швейной комнатой Кэролайн, в самом средоточии повседневной жизни дома. Но эта просторная светлая комната с громадным камином и высокими окнами разительно отличалась от сумрачного кабинета на Мелкомб-плейс. Мне оставалось только надеяться, что Второй Уилки не переехал вместе с нами.
К концу осени, по завершении всех перепланировочных и ремонтных работ, дом приобрел вид, полностью отвечающий моему вкусу. Я расставил повсюду книги и развесил картины, смотревшиеся на обшитых панелями стенах роскошного особняка гораздо лучше, чем на темных, оклеенных обоями стенах нашего прежнего обиталища.
В кабинете я повесил созданный Маргарет Карпентер портрет моей матери, запечатленной в образе прелестной девушки в белом платье. Матушка так и не увидела его на новом месте (ибо ей не приличествовало посещать дом, где проживает Кэролайн Г***), но я сообщил в письме, что «и сейчас, по прошествии стольких лет, она в точности походит на свой портрет в юности». Здесь я слукавил: Хэрриет уже перевалило за семьдесят, и возраст брал свое.
В кабинете висели также автопортрет моего отца и пейзаж Сорренто его же кисти — два крупных холста, расположенные по обе стороны от массивного письменного стола, тоже отцовского. На другой стене там размещался мой портрет в молодости, написанный братом Чарли, и другой мой портрет, кисти Миллеса. Единственную в доме картину собственной работы — созданное еще в годы учебы в Академии полотно под названием «Отплытие контрабандистского судна» — я повесил в столовой зале.
Я не признавал новомодного газового освещения (хотя Диккенс и прочие были от него в восторге), и потому мои комнаты, книжные стеллажи, портьеры, письменный стол и картины в доме на Глостер-плейс по-прежнему освещались восковыми свечами. Мне нравился мягкий живой свет свечей и каминов — особенно когда он ложился теплыми бликами на лица людей, сидящих за столом или у домашнего очага, — и я ни за что не променял бы его на резкий, холодный свет газовых рожков, пусть даже от долгой работы при свечах у меня часто начинались жестокие головные боли и мне приходилось увеличивать дозу лауданума. Я был готов платить такую цену за красоту.
Особняк, как бы роскошно он ни выглядел снаружи, несколько обветшал за годы правления покойной миссис Шернволд, и потребовались целая армия наемных рабочих и месяц с лишним времени, чтобы покрасить стены, починить или провести водопровод, снести перегородки, поменять панельную обшивку, перекрыть черепичную кровлю и вообще привести все в идеальное состояние, в каком надлежит содержать прекрасный дом.
Перед лицом ремонтно-строительного хаоса я
Осень 1867 года выдалась теплая, и мы с Диккенсом работали над нашей совместной повестью «Проезд закрыт» в чудесном швейцарском шале. Диккенс превратил свой длинный письменный стол в двухместный (с двумя проемами для ног), и мы по много часов кряду писали в благостной осенней тишине, нарушаемой лишь жужжанием пчел да приглушенными репликами и вопросами, которыми мы изредка перебрасывались.
Еще в конце августа Неподражаемый прислал мне письмо, задавшее тон нашему свободному обмену мыслями и соображе ниями по поводу сюжетной линии нашего совместного произведения:
У меня появилась мысль, которая, надеюсь, придаст нашей повести необходимую занимательность. Сделаем кульминационным пунктом бегство и преследование через Альпы — зимой, в одиночестве и вопреки предостережениям. Подробно опишем все ужасы и опасности такого приключения в самых чудовищных обстоятельствах — бегство от кого-либо или попытка догнать кого-либо (думаю, что последнее, именно последнее), причем от этого бегства или погони должны зависеть счастье, благополучие и вообще вся судьба героев. Тогда мы сможем добиться захватывающего интереса к сюжету, к обстановке, напряженного внимания ко времени и к событиям и привести весь замысел к такой мощной кульминации, к какой только пожелаем. Если мы оба будем иметь в виду и начнем постепенно развивать рассказ в этом направлении, мы извлечем из него настоящую лавину силы и обрушим на головы читателей.
Но даже к концу сентября никакой лавины у нас еще не было и в помине, и Диккенсу оставалось только сообщать мне, что-де «я тащусь со скоростью тачки, толкаемой гринвичским пенсионером» или «дело у меня, как и у вас, продвигается черепашьим шагом…». Но с началом совместной работы в Гэдсхилле оба мы, занятые каждый своей частью повести, стали писать быстрее и с большим энтузиазмом.
Пятого октября, когда я снова жил у матери, наслаждаясь превосходной кухней и сознанием, что наши соединенные труды близятся к завершению, Диккенс прислал мне следующее письмо:
Я привел Маргерит к спасению и заставил Вендейла сказать, щадя ее чувства, что это был всего лишь несчастный случай во время бури. Кстати, Вендейл ранил Обенрейцера его собственным кинжалом. Это на случай, если вы захотите прибавить к внешнему облику Обенрейцера шрам. А не захотите, так и бог с ним. В гранках моей части повести наверняка будет полно ошибок, т. к. у меня не очень разборчивая рукопись. Но вы сами увидите, о чем я. Развязку я представляю не лучше вас — пока довольно смутно. Вопрос с Обенрейцером я обдумаю (м. б., самоубийство?) Я сделал Маргерит всецело преданной своему возлюбленному. Как только вы известите меня о своей готовности, мы встретимся здесь, чтобы довести дело до конца.
Я спрашиваю себя, дорогой читатель, какое значение будут иметь подобные рабочие письма, написанные одним профессиональным литератором другому, через сто с лишним лет от сего дня? Полагаю, очень малое. Но поскольку Диккенс все-таки пользовался славой великого писателя, по крайней мере при моей жизни, возможно, даже эти наспех нацарапанные загадочные послания однажды представят интерес для какого-нибудь мелкого ученого. Могли бы мы сказать то же самое о моих письмах к Диккенсу? Увы, этого мы никогда не узнаем, ибо Диккенс по-прежнему регулярно сжигал всю свою корреспонденцию, так сказать, поддерживая костер, разожженный осенью 1860 года.