Друг моего отца
Шрифт:
И протянул ей раскрытую ладонь.
Коснуться её хотелось невыносимо. Пусть хоть кончиками пальцев.
Именно моих кончиков пальцев она по очереди и коснулась своими, словно играла на пианино. В одну сторону, потом в обратную. Видимо, ладонь вложить побоялась, и проигнорировать меня не смогла. Нашла такой изящный выход.
А меня передёрнуло, аж тряхануло.
– Щекотно? – удивилась она.
Честно говоря, словно палец в задницу вставили. Как массаж простаты: гормоны влупили по шарам так, что я даже глаза
Блядь! Я же хотел извиниться, покаяться, вести себя достойно и благородно. А перед глазами кровавое марево, и в башке одна мысль: хочу её.
Слава богу, ехать было не долго. И на выходе из машины в руках у меня оказалось пальто, которым я пах и прикрыл. И мысленно отхлестал себя по щекам: «Это всё чувство вины, Арман! Чувство вины! Уймись!»
– Галерея? – восторженно задрала она голову у входа.
Ну не домой же её тащить! И какое счастье, что я не выбрал, например, кино. Но кино хорошо для нищих студентов: и от холода есть где спрятаться, и подтискаться в темноте. Или для супружеских пар: когда уже всё друг о друге знаешь и приятно просто помолчать. Я же, наоборот, хотел с ней говорить. И привёз туда, где и сам чувствовал себя уютно.
– Неужели никогда не была? – сразила она меня наповал блеском в глазах и этим искренним восторгом, когда я пригласил её подняться по ступеням.
– Нет. Только в парке гуляла. А внутри – никогда. Но очень-очень хотела.
– Тогда добро пожаловать! – по-хозяйски распахнул я дверь.
И повёл по тем коридорам, где пока было закрыто для посетителей. К залам с совершенно новыми современными инсталляциями, что только готовились к открытию.
Но она неожиданно остановилась в коридоре у баннера, что извещал совершенно о другой выставке.
Этот зал с редкими жемчужинами частных коллекций, был полностью готов. Но мой директор по маркетингу сказал, что нельзя одновременно делать в городе две знаковых выставки. А в культурно-исторический музей привезли то ли неизвестного Саврасова, то ли Фриду Кало. Поэтому мы свою отложили.
Правда, владельцы уже предоставили нам свои бесценные шедевры, а мы – беспрецедентные меры защиты их полотнам.
Но она даже сглотнула, глядя на растяжку.
– Это же Серебрякова? – прошептала она. – «Спящая девочка»?
Честно говоря, я только знал, что картина скандальная. Всё же вид обнажённого детского тела, как по мне, даже для искусства – слишком. А там голая девочка лет десяти, хоть для рекламы её и разместили только по грудь. Но это ладно, что бы я в этом понимал. Но зато понимал, что картину несколько лет назад продали на Сотбис за четыре миллиона евро. При том, что купил её у несчастной тётки художницы российский посол США году в 1924-том всего за пятьсот долларов. И я за эту картину отвечаю своими гениталиями лично.
Но пока я всё это думал, Яна водила пальцем по фотопечати,
В общем пока там снимали всякие лазерные сетки, как в «Ларе Крофт», отпечатывали бронированные двери, как в банковском хранилище, и совершали ещё десять или пятнадцать сложных действий, о которых даже я не знал и для каждого из которых требовался свой человек, мы непринуждённо прогулялись до моего кабинета, где я бросил пальто, а потом вглубь здания, делая вид, что беседуем.
– А ты что ты любишь больше: море и солнце? Снег и горы? Может быть, тропический лес? – всё же надеялся я затащить её к инсталляциям.
– Не знаю, – пожала она плечами. И судя по тому, как вытаскивала и вновь вставляла штырёк замка сумки, нервничала. Ох уж этот штырёк! Меня он наводил совсем на другие мысли. Но их я пока выкинул их головы. – Люблю, когда тепло. Я с детства всё время мёрзну, – поплотнее запахнула она своё мешковатое пальтишко. И я даже порадовался, что не настоял, чтобы она его сняла. А потом вспомнил город, в котором она жила, и не удивился.
– Даже летом? – ляпнул я лишь бы не молчать.
– Особенно зимой, – кивнула она. – Зимой было просто невыносимо. У нас была угловая квартира и стена лопнула. Да и батареи почти не грели. Дом лет десять как должны были снести, и лет тридцать как не ремонтировали, но кому некуда было деваться, как нам, так в нём и жили. Но я не жалуюсь, – испуганно глянула она на меня.
– У нас в детдоме было то же самое. И вечно сыро ещё. Но сейчас его уже снесли и новое здание отстроили. Зато, говорят, мы закалёнными росли. Болели редко.
– Кстати, да, я ведь тоже почти не болела, – удивлённо посмотрела она на меня.
Что? Да спроси же! Что так тебя удивило? То, что я вырос в детдоме? Так это любая ссылка в интернете про меня скажет. Что мало болел? Что у меня такие глубокие познания в области закаливания? Я усмехнулся почти горько, но она промолчала.
И так же молча вошла в тёмный зал, где свет точечных ламп подсвечивал только картины.
Минут через пять, я уже чувствовал себя не просто лишним, но и в принципе ненужным. Оглянулся в поисках кушетки, лавки, хоть захудалого стула. И удивился, когда она вдруг заговорила, словно сама с собой.
– Это Катя. Здесь везде Катя, – слегка обернулась она ко мне, словно позвала за собой. – Их было четверо, детей у Зинаиды Серебряковой. Счастливый брак. Дружная семья. Любовь, достаток. Восемь поколений аристократов и художников. Но потом война, революция, смерть мужа, нищета, – её голос дрогнул. – Она уезжает ненадолго в Париж в надежде заработать, а в итоге сможет увидеть свою старшую дочь только спустя тридцать шесть лет. А младшая, Катя, – она показала на картину, – будет ей всем. И натурщицей, и помощницей по хозяйству.