Друг мой Момич
Шрифт:
– Ходи-ка сюда, Александр!
Я подбежал. Момич окинул меня насмешливо-пристальным взглядом и кивнул на кучу утильсырья: - Это куда ж потом деть надо?
Я сказал об аэроплане и почему-то покраснел. Момич снова оглядел живописную пахучую гору хлама и с сомнением сказал самому себе:
– Да неуж полетит!
– А то нет?
– спросил я.
– Гм, сказал Момич,- вот поплыть оно может... Ну садись, поехали. Нечего лапти мочить.
Я успел бы еще стать в строй,- ребята только что начали топтаться на месте под запев Дудкина, но ослушаться Момича было трудно. Мы поехали следом за колонной. Жеребец лязгал удилами, колесом выгибал шею, кося по сторонам фиолетовыми
– Ух-ух-ух! Слышь, Александр! А люди-то могут подумать... будто я навострился под вашу песню - ох-ох-ох - на погорелое собирать!..
Может, он и в самом деле смеялся только над этим, и ни над чем больше, но мне было обидно и тревожно: зря он разговаривал со мной про утильсырье. "Плыть может"... Но нешто Дудкин хуже его знает, полетит аэроплан или не полетит? За что ж ему выдали тогда портупею? За так никому их не дают...
Я сидел в санях и не знал, как быть - слезть и пристать к колонне или же остаться с Момичем. Того и другого мне хотелось поровну.
С выгона Дудкин ввел колонну в улицу села и остановился на пригорке возле приземистой хаты без крыльца и сеней,- тут нас вчера застал вечер. Хата стояла над скотным проулком ненужным выносом из общего посада, и на ее растрепанной соломенной крыше опрокинуто сидел не то чугунок, не то горшок с выбитым дном. Хата кренилась на юг, к речке, и туда же зырились два продолговато-узких окна, обведенные бурыми ковылюжинами,- такая краска получается из размолотого кирпича. Видно, ее развели больше, чем потребовалось на окантовку окон, и на глухой стене, обращенной к улице, под самой поветью, чтобы всем видать в будни и праздники, перваковскими буквами-раскоряками были напечатаны два коротких матерных слова. Я так и не понял, заметил их Момич или нет: он стоял возле саней хмурый, большой, прежний и глядел мимо хаты куда-то за речку.
Я и не подозревал, что давно уже нарисовал в мыслях облик Зюзиной хаты. Только у меня она была с настоящей трубой. И без кирпичной краски.
Уже на пятый день после того, как растаял снег, никто, кроме нас с Дудкиным, не явился в класс,- он пришел в своей юнгштурмовке, а я босой, с галстуком на виду. Мы отсалютовали друг другу, и Дудкин спросил, где остальные пионеры. Я сказал, что больше уже никто теперь не придет.
– Почему?
– удивился он.
– Овечек погнали на поля, - не сразу ответил я.
– Вот тебе на! Разве в селе пастухов нет?
– Есть, сказал я,- да только сперва всем хочется самим постеречь...
– Пянер прежде всего должен соблюдать свой устав, а не овец пасти! строго сказал Дудкин, и от меня немного отхлынула летуче беспокойная зависть к тем, кто погнал в поле овец.
Мы стояли на школьном крыльце, залепленном толстым слоем подсыхавшего на солнце чернозема, и моим ногам было тепло, как на печке. Выгон уже розоватился,- проклевывалась молодая трава, а на гребнях канав разноцветно сияли и шевелились лучистые пятна. Я-то хорошо знал, что это всего-навсего осколки бутылок, но они заманивали поднять их, отереть подолом рубахи и приложить к глазам, чтобы поглядеть на небо, на Камышинку, на церкву. Тогда сразу увидишь пугающе преображенным, не своим, а каким ты сам захочешь: коричневым, голубым или пожарно-желтым...
– Надо немедленно собрать всех пянеров!
– прежним строгим тоном сказал
– Наверно, во-он там,- показал я на заречные поля. Они были подернуты сизой пеленой, дрожавшей и переливающейся как вода, и все, что там различалось - гряда разлатых крошечных ракит вдоль дороги, тут и там раскиданные бурые стога сена, кромка поднебесного мглистого леса,- все это не стояло на месте, сдвигалось, переламывалось и снова возникало, как в сказке. Конечно ж, я погнал бы туда овец, если б они у нас были!
– Туда же километров пятнадцать будет!
– определил Дудкин.
– Брянщина потому что,- сказал я.
Дудкину давно уже хотелось закурить, он несколько раз доставал из кармана бридж пачку "Пушек" и сразу же прятал ее, покосившись на мой галстук. Я бы мог и снять его, а потом повязать опять, но ведь неизвестно было, сколько мы еще пробудем тут вдвоем, и я сказал:
– Не бойтесь, Алексан Семенч. Я никому не скажу.
– О чем?
– растерянно спросил он.
– Про папиросы.
– Да я и... Ну и чудак ты, Письменов! Он, видишь ли, не скажет!.. А ногам тебе не холодно?
– Аж жарко,- сказал я.- Выгон вон уже какой сухой... Небось и аэроплан не завяз бы.
Дудкин, видно, и сам все время помнил об утильсырье. Он повернулся ко мне боком и раздраженно сказал:
– Зимой не успели отправить в волость, а теперь трудно с гужтранспортом. Тут же вагона два будет!..
Мне хотелось сказать, что Момичев жеребец за один раз увез бы половину нашего утильсырья, только б телегу найти побольше, но Дудкин стоял ко мне боком, будто обидясь на что-то, и я смолчал и стал смотреть за речку. Там по-прежнему струилось знойное марево и двоились ракитки, а по небу, прямо на Камышинку, высоко плыла огромная темная рогулина диких гусей,- я сразу распознал их отрывистый тревожный крик. Над селом вожак заметно начал набирать высоту, и стая разорвалась, потом смешалась, но направления полета не потеряла. Дудкин смотрел на гусей из-под козырька ладони, он порывисто оправил портупею и сказал мне весело, без передышки:
– Знаешь что, Письменов? Валяй-ка ты домой! А я отправлюсь в Лугань. Волкомпарт меня вызывает, понял?
Мы опять отсалютовали друг другу, и Дудкин, неуемно радуясь чему-то, сбежал с крыльца. На выгоне, в полверсте от школы, он долго стоял, уткнувшись лицом в ладони,- наверно, ветер гасил и гасил спички...
Дома, еще во дворе, я услыхал озлелый тонкий голос дяди Ивана, долетавший из хаты,- Царь у нас всегда начинал шалопутить с весны. Я поднял в сенцах круглое полено и вбежал в хату. Тетка сидела на лавке, полуприкрыв лицо фартуком,- это у ней такая привычка, если хотелось спрятать смех. На столе и на подоконниках лежали как попало ковриги хлеба, горшки, чугунки и сковородки. Неумытый, весь какой-то раздерганный и чудной, дядя Иван стоял посередине хаты с пилой в руках. Я встал между ним и теткой, но она потянула меня за подол рубахи к себе, забрала полено и сказала мне в макушку:
– Петрович делиться задумал, Сань. Да вот не знает, как быть... Лавка-то одна, а нас трое. Пилить собрался...
– Слезь, говорю, с лавки, змея!
– крикнул дядя Иван и стукнул пилой об пол. Пила изогну-лась и по-балалаечному заиграла, покрыв голос Царя, и я захохотал первый, а тетка за мной. Дядя Иван бросил пилу, схватил чугунок и швырнул им в окно, что гляделось на Момичев двор. На звон оконных склянок и хрясь рамы тетка даже не обернулась.
– А в то, последнее, спробуй головой. Может, Бог даст, не застрянешь,чуть слышно сказала она Царю, а меня обняла за шею, и я ощутил мелкую дрожь ее похолодевших рук.