Другая другая Россия
Шрифт:
— О-о-о, мне лапшу, — говорит рабочий, у которого на лице полоски черной копоти.
— А вы почему такой грязный? — спрашиваю я.
— Кто? Я? — басит он, а потом буркает: — Таким родился.
Мужчины, стоящие рядом, смеются.
— Тут написано, — молодой рабочий, зажимая под мышкой каску, тыкает в табличку на стойке, — суп оренбургский. Что это значит?
— Это значит… — говорю я и оглядываюсь в поисках Татьяны Николаевны. — Это значит, что его везли из Оренбурга. Спецзаказом, на самолете, для вас.
— Тут что, штат поменялся? — говорит рабочий.
— А вам не
— Нр-р-равится… А борщ откуда?
— А борщ местный, нижнетагильский.
— Тогда мне борща.
— А вы это… знаете, — говорит следующий, — вы так вкусно суп описали, что мне супца захотелось — оренбургского.
— Как ваша работа? — спрашиваю я пожилого маленького и как будто подкопченного рабочего.
— Да как обычно, — вздыхает он. — Хотя, конечно, у нас одинаково редко бывает, но работа идет.
— Приятного аппетита!
Мимо меня с подносами чередой проходят разные мужчины в синих куртках, пожилые и молодые. У многих простые худощавые лица. Я с ними здороваюсь, спрашиваю, как у них дела, как работа, но они отвечают не сразу, как будто я извлекаю их из чего-то глубокого — не из задумчивости и не из сна, а из какой-то оглушенности.
— Здравствуйте, — приветствую я мужчину лет тридцати пяти. У него впалые щеки, костистый нос и застывшие голубые глаза, обведенные черной сажей. Он молчит. Смотрит на меня так, будто не видит. — Здравствуйте, — повторяю. — Вам супа или борща?
Он отходит от меня, так и не ответив. Останавливается возле лотка с картофельным пюре и оттуда продолжает смотреть на меня со страхом, будто я взорвавшийся котел.
— Вы будете меня обслуживать или нет?! — наконец произносит он нервно. — Долго вас ждать?!
— Ну… — подхожу к нему с черпаком, — вот если бы вы со мной сразу поздоровались, я бы вас сразу и обслужила.
Его глаза расширяются. Рот открывается. Он не двигается с места. Другие рабочие обходят его, задевая подносами.
— Девочка у нас новенькая, — вплывает за стойку Татьяна Николаевна. — Учится. Просьба не пугать ее. А то убежит.
Рабочий закрывает рот, делает вдох, и лицо его вдруг трескается улыбкой. Кажется, на то, чтобы раздвинуть уголки губ, он затратил силу равную той, с какой можно сломать пласт застывшей стали. Лучики морщин взламывают кожу вокруг глаз.
— От нас не убежит! — радостно выпаливает он. — Борща мне налейте, пожалуйста!
Татьяна Николаевна наваливает ему порцию борща и подливает сверху. Он уходит к столику, улыбаясь.
— Пошли на кухню, — зовет Татьяна Николаевна. — Вот кура, — показывает она на блестящий лоток, на котором лежат бледно-подсиненные куриные ножки, похожие на только что освежеванных маленьких зверьков. Огромный стальной стол, бликующий под лампами, тянется через всю кухню. На широкой плите кипят огромные кастрюли, от них поднимается пар, разбавленный запахом специй, и, кажется, садится только на лица поваров, не замутняя ни блестящих кастрюль, ни стен.
— Ты уже поняла, зачем я тебя учу? Ты должна уметь заменить каждого. Ты должна подставить локоть каждому. Встать на мойку, замесить тесто, запечь куру. Устала?
Я отрицательно мотаю головой.
— Ха… — усмехается она, берясь за морковного цвета
— Откуда вы знаете, что я образованна?
— А я что, первый день живу? Я за тобой наблюдала, когда ты стояла на раздаче. Я же вижу, что ты их жалеешь. Не надо. Ими восхищаться должны.
— Они пришиблены и несчастны…
— Поверь мне, они не всегда такими были. Сейчас просто сложные времена. Металлурги изменились.
— Когда они изменились?
— Когда их начали жалеть. Это политика нашего правительства. Раньше рабочих уважали. Здесь нет ни одного человека, который бы не любил свою работу. Ты понимаешь, я сопоставляю эти два понятия — работа и родина. Ведь сейчас так много работы кругом: рестораны, кафе. Есть возможность уйти куда-то, где легкие деньги, и не стоять, как мы, не отпускать девятьсот человек за смену. А здесь, не то что в ресторане. В ресторане не понравится — человек поворчит и больше не придет. А сюда он будет ходить и каждый день высказывать свое мнение. У нас тут все женщины патриоты. Мы кормим своих рабочих людей. И они все тоже патриоты. Мы кормим патриотов.
— Почему вы их патриотами называете? — разбиваю яйцо.
— За то, что они каждый день из года в год, с молодости и до самой старости своей, встают и идут на эту работу, зная, что там их ждет тяжелый труд и все такое прочее. Он не пошел… как эти у нас сейчас модные слова матерщинные — в менеджеры и торговые представители. А что будет, если все пойдут в менеджеры и торговые представители?.. Он остался сталеваром. Мой сын и твой брат… Поэтому они кушают молча. Они выходят из такого ада, из таких звуков, что здесь в столовой просто наслаждаются тишиной…
— А почему женщины из кондитерского так хотели, чтоб я у них осталась? — спрашиваю я ее.
— Ты же им сочинила историю про мужа. Они тебе и поверили, — говорит она таким тоном, как будто сама мне не верит.
Ставлю поднос с трубочками на стойку возле кассового аппарата. Татьяна Николаевна сама сидит за кассой. Трубочки смотрят в зал широкими жерлами, забитыми пышным кремом. Сталевары едят, низко наклоняя головы к ложкам. Втягивают губами лапшу сосредоточенно. И как будто прислушиваются к чему-то в себе. Они молчат, но в столовой все равно шумно. Откуда берутся эти звуки? Кажется, рабочие принесли их из цеха — там вобрали в себя, а сейчас отдают их тишине, и тишина наполняется звуками, источников которых в столовой нет.