Другая другая Россия
Шрифт:
— Когда вы узнали, что Даня болен? — спрашиваю я ее.
— После Нового года. Мы поехали с травмой головы в Екатеринбург — он в садике сотрясение получил, и там заподозрили по внешним признакам. Я о такой болезни не знала, впервые слышала о ней. Даня такой единственный в городе. Мы сдали анализы. К сожалению, все подтвердилось. — Она разворачивается, хватает из-за спины короткое полотенце и подтирает сыну нос.
— Как вы узнали, что это за болезнь?
— Интернет. Когда в больнице предположили, я приехала домой. Бессонная ночь, фотографии, истерика.
— Мнема мнемой, — произносит
— А врач, которая нас вела в Екатеринбурге, — она говорит, это не приговор. Она сама помогала нам документы на лекарства собирать. По-моему, мы единственные в стране, кому лекарство так быстро без суда выделили.
— А что вас больше всего в интернете потрясло? В ту бессонную ночь?
— А давай на «ты»? Мне на «ты» проще… Скоропостижная смерть — вот что потрясло. Смерть в конечном итоге. Мы стали получать лекарство, иначе начались бы необратимые последствия. У них язык сильно увеличивается, губы. Они задыхаются, принимают пищу через зонд. Сон нарушен. А у нас нет. Только задержка речевого развития.
— В садике воспитателям… ты… — я с трудом преодолеваю местоименный барьер, — сказала, что ему поставили диагноз?
— Да. Причем так отреагировали: «Ой, может, вам вообще сменить учреждение на коррекционку? Ой, да вот ему тяжело будет в коллективе, нам тоже с ним тяжело».
В кресле у дивана, болтая тряпичными ножками, сидит большой желтый Спанч Боб в красном галстуке. Стены оклеены зелеными обоями. Над диваном, покрытым бежевым покрывалом, рамки с семейными фотографиями, украшенные сердечками. В одной рамке газетная вырезка, в другой — два фото Дани и Ани с мужем, а посередине золотистые слепки младенческой ладони и пятки. Черно-белый кот на ковре играет осторожной лапой с машинкой. Тихо поет телевизор. Сопит Даня. Скребется дверной замок: пришел отец. Но не хрипы Дани мешают мне назвать это теплое желто-зеленое нутро чужой жизни семейным счастьем. Мне сделать это мешает Анин голос.
— Папа пришел, — поворачивается она к двери. — У Димы на работе мужчины сразу отреагировали — сумму перевели: «Вот вам на первое время». Препарат нужно каждую неделю вводить, пять часов он под капельницей лежит, и так теперь всю жизнь.
Входит папа. Узкие джинсы со старательным порезом на коленке, чистая белая футболка. Из-под рукава выглядывает татуировка — широкий узор, окольцовывающий руку. Волосы темные. Лицо простое. А взгляд быстрый и узкий, как прорези на джинсах. И в этой быстроте я могу прочесть основные пункты его биографии: занимается физическим трудом, отсидел. Кажется, что эта семья таит в себе что-то большее, чем редкая, одна на весь город, болезнь Дани.
— Мадима! — Даня подходит к отцу.
— Ой, я не могу, — произносит Аня. — Мелкий целоваться полез. Он его Мадимой зовет — от слов «мама» и «Дима». Мой Дима! Мой!
— Мой! — Даня прижимается к отцу.
— Мой! — подпрыгивает Аня, вступая в, кажется, много раз игранную семейную игру.
— А, может, ты нашла какое-то собственное объяснение его болезни? — спрашиваю я, нарушая ход игры. — Какую-то комфортную версию?
— Просто так гены… — она ищет слово, — соприкоснулись.
Мадима садится рядом с ней на диван. Они оба молоды и с виду здоровы.
— Она была пацанка, — коротко бросает Дима. — Мы ее не считали за девочку.
— Да, я была пацанка, — подтверждает Аня. — У меня была такая стрижка — три миллиметра. Мы уже восемнадцать лет друг друга знаем, — она переглядывается с Мадимой так, будто это известно всей округе, и мне в том числе. — Росли в одной компании. Нам по тридцать лет, мы одногодки, у нас даже дни рождения в один месяц. Но мы в детстве друг друга как мальчика и девочку не воспринимали.
— Да, — соглашается Мадима. Он все время сидит с опущенной головой, но временами резко бросает исподлобья взгляды на Даню. Этим он похож на человека, который отвлекся от мыслей о самом главном, о чем он по каким-то причинам принужден думать постоянно, и вот, вздрогнув, спешит убедиться, что за время короткого забытья ничего плохого не произошло.
— А потом он мне в 2007 году позвонил… И все, и это…
— И что — и это?
— Мы разговаривали сто дней. Он находился в местах лишения. У меня и брат как раз родной в то время там находился, — по голосу Ани не слышно, что она хотела бы скрыть факт судимости в биографии мужа.
— Прямо не прерываясь разговаривали? — спрашиваю я.
— Только когда спать ложились. Ему оставалось сто дней до дома. Мама мне только платежки за телефон кидала — за домашний, за сотовый. Тысячи рублей. Все деньги проговорили, блин, — женским басом говорит Аня.
— Я не понимаю, о чем можно говорить часами…
— Мы говорили обо всем, — оживляется Дима.
— Молодость вспоминали! Говорили друг другу: «А помнишь…» Он потом рассказывал: «Вот мне оставалось сто дней, я лежал и думал — семьи нет, любимой нет». Та его бросила. Начал перебирать всех своих знакомых по критериям «вот эта этим не устраивает, а эта — тем». Блин! Кухаенкова! Это моя фамилия. Позвонил парням: «Холостая? — Холостая. — Номер есть? — Есть». А потом он 19 октября освободился.
— И с того времени все, — подхватывает Дима.
— А 17 июня свадьба была!
Я поднимаю голову на рамку с фотографией, висящую над диваном. На ней — отпечаток события, о котором они говорят. Ветер уносит фату, но она, как за якорь, держится за диадему из белых искусственных камней на Аниной голове. Колье из блестящих стразов на шее. Крепкие загорелые плечи. Белоснежные волны свадебного платья. Мадима одет в светло-салатовый костюм, отливающий морем. Но моря здесь нет. Фон — фата и промышленный город Каменск-Уральский. На бумажном лице Мадимы кривоватая узкая улыбка, больше похожая на усмешку. Аня тоже улыбается, наклонившись к Мадиме, опираясь подбородком о его макушку. Но глаза ее кажутся усталыми, словно фотографу удалось ухватить на этом снимке тень наползающего на молодую семью мукополисахаридоза.