Другая другая Россия
Шрифт:
— Но ты мог бы поздороваться, чтоб тебя не били, — произношу я. — Что в этом такого, ты же просто желаешь человеку здоровья?
— Я мог с одним и тем же инспектором раз двенадцать за день здороваться. Ладно бы просто здороваться, а так горло приходилось драть. «А! Здравствуйте!» — тихо кричит он.
— Унизительно, да?
— Да! — с напором отвечает за него Аня. — Они же нарушали его права. Они могли его при мне ударить, пнуть.
— Ладно бы ко мне подошел начальник колонии и сказал: «Слушай, Кухаенков, давай-ка ерундой не занимайся, подпиши ты это заявление и иди крась забор».
— Убили?
— Меня после приезда сестры не трогали больше…
— Что ты чувствовала, когда видела, как твоего брата пинают? — спрашиваю Аню.
— Как бы правильно слово найти…
— Обиду, — отвечает Саша, сам через комок обиды в кадыке.
— Я, наверное, больше боялась за него… — задумчиво говорит она. — Что он еще более озлобленным выйдет. Его посадили в таком состоянии, он вот такой вот — как ежик, — она протягивает к Саше руку с блестящими ногтями и отдергивает ее, словно напоровшись на колючки.
— Меня в изолятор сажали и не давали есть.
— А я сразу бежала к уполномоченному по правам человека. Мне приходилось ко всем обращаться за помощью, кричать, чтоб помогли.
— А сейчас я не могу устроиться на работу: везде резюме надо отправлять и там указывать, что находился в местах лишения…
— А Диму на работу я устроила… У нас папа умер, когда Саше было десять лет, мне — пятнадцать. Маме приходилось работать на нескольких работах, Саша был везде со мной. Он совсем малявкой был. Мы в одной компании втроем всегда были — я, Саша и Дима. Они потом в одной камере оказались.
— Да, Дима такой говорит: «О, Кухаенков! Давай сеструхины фотки!»
— Он тебя защищал? — спрашиваю я.
— Я его! — выпаливает Саша, и они с сестрой смеются. Мы тоже смеемся, становясь похожи на одну компанию, которая решила вспомнить, как все было. Вдруг Саша перестает смеяться.
— Я сначала, конечно, боялся за сестру, когда понял, что они с Димой поддерживают отношения. Говорил: «Найди себе нормального парня». А потом вижу: у них все хорошо, он не бросает ее в трудный момент. Нормальная у них семья… Хорошая… А еще она раньше стриглась короче, чем я. Она стояла во дворе тюрьмы, один товарищ идет, увидел ее, видимо, подумал, освободили меня или че. И кричит: «Сухарь!» — так меня называли из-за того, что я очень худой. Протягивает ей руку, она — ему. Он: «Ну ни фига себе, Сухарь, маникюр у тебя…»
— А что ты чувствовал, когда узнал, что Даня болен? — останавливаю я веселье.
— Я? — Саша втягивает голову в плечи. — Я… обиду…
— На кого?
— Я не знаю, как правильно выражаться… Мне за сестру было обидно… Почему именно ей это досталось?! У наркоманов, у пьяниц рождаются здоровые дети. А тут она — занимается спортом, и у нее родился ребенок… с какими-то отклонениями. Я не нахожу этому объяснений. Почему это произошло?!
— Я не знаю… — говорю я.
— Принять его болезнь — я принял, конечно, — Саша говорит о болезни Дани так горячо, как не говорили о ней ни Аня, ни Мадима. Кажется, что в этой семье именно он — рупор настоящих эмоций. — Я принял, потому что это мое, родное… Как мне родное не принять?! — произносит он, а Аня встает и уходит в комнату. — Просто обидно… Знаете, что обидно?
Возвращается Аня. Садится напротив Саши на табурет.
— Вот такие вещи обидные писали… — устало говорит Саша, словно, пока он говорил, в его душе случился переворот.
Теперь они молча смотрят друг на друга — члены одной маленькой семьи. Повернутые друг к другу одинаковыми лицами. Она на него — с любовью и жалостью. Он на нее — с обидой. А еще мне, к сожалению, понятно и другое: не соприкоснись он с этим крупным, постоянно хрюкающим ребенком со следами обломанных крыльев на спине, он, может быть, написал бы в соцсети то же самое — что не надо тратить на Даню триста тысяч в неделю. Что, может, лучше построить новые детсады… Парковки… Повысить зарплату парням на заводе. Но Даня к нему прикоснулся, и он на всю жизнь начал думать по-другому.
— А ты… — я прочищаю горло для этого вопроса. — А вы… а ты думаешь, почему государство должно спасать таких детей?
— А он же… а он же по-любому уже есть… — говорит Саша. — Такое существо маленькое. Спасать его по-любому надо — сделать все возможное, чтобы оно прожило столько… сколько у него получится прожить… Он радуется, когда я прихожу, сразу на руки прыгает: «Саха! Саха!» А жену мою Лена зовут, а он все равно: «Саха и Натаха!»
— Как вы с женой познакомились?
— А мы в детстве в одной компании дружили. Но я к ней не проявлял интереса, еще не знал, что такое любовь. А потом, когда я вышел, пересеклись на вокзале взглядами — и все, и это… Я ей говорю: «Выходи за меня». А она: «Ты врешь!» А я: «Нет, не вру…»
— А зачем человеку семья? — спрашиваю я, и брат с сестрой переглядываются.
— Я, как и сестра, затрудняюсь с этим ответом, — говорит он. — Наверное, род свой продлить. Наверное, для этого…
— Но смотри, Саша, — продолжаю я, окончательно убивая веселую атмосферу. — Аня с Димой продолжили свой род — больным ребенком. И другого пока не планируют. Потому что у них уже есть Даня. Значит, не для того семья нужна, чтоб род продлить… — заканчиваю я, и они снова переглядываются. Нож умолкает.
— Может быть, чтоб не чувствовать себя одиноким? — беспомощно говорит Саша. — Чтобы был человек, которому ты мог бы рассказать о своих бедах, о счастье своем. Разделить с ним все это, — успокоившись, ровно и монотонно продолжает Саша, и кажется, что из него начал разматываться стальной прут голоса. Он выматывает из себя простые смыслы, но почему-то звучат они по-новому. Так, словно для того, чтобы услышать по-новому старые слова, их нужно произнести именно Сашиным голосом, и чтоб кадык равномерно ходил по горлу вверх-вниз, как поршень, словно он, кадык, и есть тот семейный комок, в котором собирается любовь к членам семьи и обида за них.