Другая другая Россия
Шрифт:
Он благословляет меня посидеть на соседнем с ним стуле. Рядом лежит черная кошка Мурка с надорванным хвостом и аппаратом Илизарова в задней лапе. Полтора месяца назад она родила, но уже снова беременна. Мурка всегда беременна. Она — вечная мама. На исповеди отец Арсений всегда спрашивает прихожан, не обижают ли они братьев наших меньших.
— Что ты постоянно глупые вопросы задаешь? — журит он меня. — Что, по-твоему, все деньги надо нищим раздать? Их на храм жертвуют. Раньше тут вообще ничего не было, все пришлось заново отстраивать.
—
— Ничего я тебе не расскажу… Я очень больной человек, у меня серьезное заболевание и… да много чего у меня… Меня много раз предавали, поэтому ничего я не стану о себе рассказывать. На пути моем столько бес-чес-ти-я! Ты людям душу открываешь, а они тебя предают.
«Истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне. Евангелие от Матфея 25:40». Это надпись на большом рисунке, стоящем на полке рядом с телевизором. На нем изображен Иисус Христос с окровавленным человеческим эмбрионом в руках. Отец Арсений поручил Сергею написать такую икону — против абортов. На исповеди он всегда спрашивает у мужчин: «Не приходилось ли вам быть соучастником аборта?»
— Это то, что одним из высших грехов является, и для мужчин тоже, — вздыхает он, заметив, что я разглядываю рисунок.
Тем временем диктор громко рассказывает о подвижниках и истинном благочестии.
— Сергей, — обращаюсь я к художнику, — а вы заметили, что президент Медведев похож на Николая Второго?
Сергей, сироты, отец Роман и бизнесмен из Майкопа сгрудились в углу у иконы царя-мученика и внимательно ее разглядывают.
— Это ты когда заметила? — спрашивает отец Арсений.
— Вчера, когда смотрела на фотографии царской семьи в нашем домике…
— Вот потому мне и сложно писать Николая, — говорит Сергей. — Я давно заметил это сходство, и мне трудно не придать царю черты Медведева.
Сергей мечтает написать семью Путина. Когда он слышит слово «Россия», то представляет огромное поле с золотящимися колосьями пшеницы.
А по-моему, Россия — это Чимеево.
«Журналисты мужиков побили»
— Выпейте с нами по маленькой! Ну-у-у выпейте с нами по маленькой… Стойте! Мы вас не пропустим, пока с нами не выпьете!
Я смотрю в глаза мужиков, выбежавших на дорогу из-за магазина с бутылками в руках и преградивших нам дорогу к наместническому дому, и не вижу в них ничего.
— Не пропустим мы вас… — говорит самый молодой, протягивая к нам большие красные руки. Фотографа хватают за фотоаппарат. У меня фотоаппарата нет, поэтому меня пытаются ухватить за другие места.
Вечером мы все-таки сидим за столом у отца Арсения.
— Деревенские бабы недовольны, — шепчет мне послушник Стефаний. — Говорят, московские журналисты их мужиков побили… Батюшка же вас не благословлял…
Батюшка смотрит на нас с укором — драться с местными мужиками он нас точно не благословлял.
У отца Арсения большое хозяйство — скотный двор: козы, овцы, лошади, коровы и большой хряк Борис. Чимеевские там не работают. Спрашиваю почему. Наместник в это время смотрит телевизор.
— Дай-ка сюда, — выдергивает он у меня из рук диктофон и подносит его ко рту. — Приглашаю всех желающих юношей, отслуживших в армии и хотящих послужить Богу, в наш монастырь, Свято-Казанский Чимеевский, — говорит он так, будто стоит на трибуне.
— Да у вас тут все местное население безработное, — напоминаю я. — Или вы ему платить не хотите?
— Мы и их зовем… За деньги зовем… Они просто не работают… Вообще… Ой, ба-лин! — он вдруг закрывает лицо руками. — Ай-ай-ай-ай-ай!
На экране двухлетний мальчик из Иркутска, избитый родителями. Он лежит раздетый на больничной койке, камера наезжает ближе — видны ожоги от окурков. Заглядываю в лицо отцу Арсению — он плачет.
Утром захожу в храм. У Сергея творческий токсикоз. Он капризен, как женщина, вынашивающая ребенка. Может вскочить среди ночи, побежать в церковь, взобраться на леса и писать до утра — как сегодня.
Снег идет крупными хлопьями. Сергей сидит на лесах и пишет Страшный суд. Однажды ему устроили фотосессию, в 97-м. Он тогда еще сольной карьерой занимался. На нем были узкие кожаные брюки, которые малы ему на несколько размеров. Лицо чесалось от грима. Сергей тогда был «сисипопочным», то есть популярным поп-певцом. Но иконы уже писал. Как-то вызвал его к себе архиепископ Самарский Сергий, очень корректно и деликатно с ним поговорил, и Сергей петь перестал.
— Почему вы пишете людей красивее и моложе, чем они есть? — спрашиваю я.
— Потому что я не их пишу, а портрет сердца человеческого.
— А на сердце, думаете, морщин не бывает?
— Бывают. И раны могут быть. Но я о сердце не материальном говорю, о душе, скорее. Мне неважно, известный человек или нет, я пишу его таким, каким он в душе своей есть…
— Ошибиться не боитесь? Вы ведь лично с Аллой Борисовной не знакомы.
— Это на ощущениях, а я им верю. А почему бы не верить, раз они есть? Люди спят в своих кроватках, и им снятся сны — добрые или недобрые. Это уж их дело. Вот Путин или Медведев, они сидят высоко над миром. А перед художником такие, какие есть. Уж извините, — говорит он с лесов, обращаясь не ко мне, а к воображаемым Путину с Медведевым.
В храме эхо.
— Но как понять, что у человека душа красивая? — спрашиваю я.
— Кристинка к нам дважды заезжала. А Алла Борисовна — умничка, она деньги на этот келейный корпус пожертвовала. Понять человека — это ведь тоже своего рода таинство…
— Которое не имеет ничего общего с тем, что отец Арсений к Пугачевой хорошо относится?
— Хорошее в любом человеке есть. Иногда оно просто скрыто. Но никогда, никогда нельзя лишать человека шанса на спасение!