Другая другая Россия
Шрифт:
— Ну и что, что в годах? Вы же не красавец.
— В молодости я был хорош собой, теперь поизносился, — говорит он, и я чувствую, что надо сказать ему, что он красавец, но не говорю. — Вот если зубы вставить, все в порядок привести, еще ничего. А так мне пофиг.
— Когда свет падает в ваши глаза, вы — красивый, — говорю ему. — Но вам все пофиг, и вот я сейчас, и интервью это. И знаете, это обижает сильно… А вдруг обдурили вы меня?
— Неправда… — протяжно говорит он. — Я тон-у-у. Мне очень тяжело внутри сейчас. У меня не получается… Новая программа не получается. У меня был замысел,
— Чувствую.
— Прошу прощения, в таком состоянии вы меня застали… в таком виде…
— Но ухватитесь же за руку. Старайтесь. Вы уже много сделали.
— Вы приехали меня уговаривать работать? Я и стараюсь, дело не в этом. Замысел — он совсем изменился, и это очень трудно. А так вообще… А что мне оправдываться? Оправдываться я особо не собираюсь. Я к вам — с доброй душой. Все вам рассказал. Вы — цепкий журналист.
— Спасибо, вы протягиваете мне руку, но поздно, я уже утонула в этом интервью.
— Я никогда не вру, — он отстраняется от окна, и глаза его темнеют, как вода глубокой речки.
Я протягиваю ему руку, прощаясь. Он подносит ее ко рту, поднимает лицо, усмехается, и у меня такое чувство, что руку мою поцеловал Иван Грозный.
Я выхожу за ворота, Мамонов идет по дорожке в противоположную сторону. Я останавливаюсь и ухожу не сразу. Что он сейчас будет делать? Выпьет еще или подождет десять минут? Ну, десять минут-то можно подождать. Или вынырнет и будет что-то еще, вроде «Царя» и «Острова»? Одно я знаю точно — он всю жизнь будет тонуть и барахтаться, ведь жить без своей речки для него все равно, что жить в аду. Но не утонет никогда.
Муравей в центре Парижа
Можно ли говорить серьезно с писателем, у которого миллионные тиражи.
Большинство мировых бестселлеров написано по-английски. Но у каждого правила свои исключения. Как, например, француз Бернар Вербер, чьи мировые тиражи превысили 20 миллионов экземпляров. Вербер продает читателям смесь фантастики, философии, эзотерики и социальной сатиры, из книги в книгу предлагая взглянуть на себя чужими глазами: то глазами насекомых (трилогия «Муравьи»), то ангелов (дилогия «Танатонавты»), то богов (трилогия «Мы, боги»), наконец, инопланетян (пьеса «Наши друзья человеки»). История Вербера — это история обаятельного мошенника, который придумал еще один способ честного отъема денег у населения: путем продажи ему правды о нем самом.
Бернар Вербер наливает чай. На длинном стеклянном столе — чашки, в которых плавают чайные пакетики. В темном стекле отражается его лысая голова. На стене за спиной Вербера — абстракция, состоящая из знака бесконечности и большого деревянного муравья.
— Почему вас интересует будущее? — спрашиваю я его.
— Оно всех интересует, — отвечает он. — Раньше это было привилегией священников, потом политиков и наконец экономистов. Но лишь фантасты могут говорить о нем свободно.
— А вы хотели бы знать, что с вами случится завтра или послезавтра?
— Ммм, — с французским прононсом мычит он. — Нет, этого я знать не хочу. В молодости я увлекался шахматами. Играя, ты всегда продумываешь ходы заранее — на два, три, четыре, шесть шагов вперед. Мне нравилось представлять шахматную игру деревом, ветки которого — возможные варианты будущего. Я участвовал в шахматных турнирах с контролем времени и старался просчитать будущее как можно быстрее. И до сих пор для меня увидеть его — значит взобраться как можно выше и посмотреть как можно дальше.
— Это не какие-то детские комплексы — когда хочется доказать, что можешь оказаться выше всех?
— Я таким родился. Когда я читал о прошлом, то спрашивал себя: что из прошлого может произойти в будущем? Если прошлое происходит в будущем, это уже проблема. Потому что замкнутый круг. Это значит, что мы всегда ведем себя одинаково.
— Например, повторяющиеся финансовые кризисы?
— Финансовые кризисы, войны, психологические кризисы. Есть два пути: либо мы просто идем по кругу, — он крутит рукой в воздухе, — либо мы поднимаемся все выше, выше и выше, — худой рукой с длинными пальцами он рисует в воздухе спираль, увеличивая свое сходство с муравьем, а я, глядя на него, с сожалением думаю, что такого даже неинтересно провоцировать вопросами, потому что прямо сейчас можно просчитать будущее нашего с ним разговора: он будет максимально дружелюбен и постарается меня понять, даже если я ему нахамлю; он сделает все, чтобы в разговоре с ним мне было комфортно; а вот как мне будет, когда я выйду за порог, — уже не его дело.
— Скажите, в этом движении по спирали люди меняются? Приобретают новые качества?
— Мне кажется, что люди стали лучше. Мы сознательнее тех, кто жил в древности и в Средневековье, ведь у нас больше инструментов для общения, у нас есть доступ к образованию и технологиям. У меня нет никакой ностальгии по прошлому, и я думаю, что все будет меняться только к лучшему.
— А мне кажется, люди, наоборот, стали тупее. Технологии, о которых вы говорите, просто не оставляют времени сесть и спокойно подумать в тишине…
— Зато сейчас у людей больше возможностей понять, что такое мир. В Средние века они были заняты поиском еды и боязнью войн, эпидемий. А нам нечего волноваться: у нас есть еда, у нас есть возможность думать не только о личном выживании, но и о чем-то другом.
— Но если мы сравним прошлое и настоящее, то выяснится, что раньше на каждую тысячу воинов приходилось гораздо меньше убитых, чем приходится сейчас… Потому что умные люди, поднимающиеся по спирали, придумали более эффективное оружие.
— Оружие изобретают люди умные. А люди сознательные — это совсем другое.
— Как вы себе представляете человека сознательного?
— Человек сознательный связан со всем, что его окружает: с планетой, с другими людьми. Он чувствует себя несчастным, когда кого-то рядом с ним убивают, когда разрушают планету. Потому что разрушение происходит не только рядом с ним, но и в нем самом. Это гештальт…
— Это каббала.
— Или буддизм. Глупцы ограничены своим телом, все, что им нужно, — еда, деньги, власть, женщины, одежда…