Другая судьба
Шрифт:
– Поймите, Дольферль, слишком поздно. Я очень вас люблю, но вы пришли слишком поздно.
Ветти так ненавидела мужское вожделение, что якшалась теперь только с гомосексуалистами, зная, что они не по «этой части». Они превозносили ее женственность, не марая ее.
– Вы понимаете, Дольферль, я им немного мать, хотя не так уж и стара.
Эта часть рассказа нравилась Гитлеру меньше. Ему было трудно смириться с близостью извращенцев и тем более с тем фактом, что его приняли за одного из них.
– Ветти, я испытываю к вам большое и чистое чувство. Это не имеет отношения
– Замолчите! Я не хочу больше вас слушать! – томно протестовала она.
В ее притворной ярости присутствовало скорее не кокетство, а смущение. Она тянула фразу, не щелкала бичом отказа, отягощала сказанное недомолвками, давая понять: «Я прекрасно слышу, что вы говорите, и в глубине души мне это даже нравится».
Такое положение вещей вполне удовлетворяло Гитлера. Неопытный юнец, он сильно затруднился бы ее согласием и не знал бы, что с ним делать. Тем более что в его желании было больше позы, чем истинного чувства. В то роковое воскресенье он счел нужным признаться в любви, чтобы его не путали с извращенцами. Он добился этого, так что не было нужды идти дальше. В собственных глазах он был официальным любовником Ветти. Он был им в глазах всех постояльцев пансиона в доме номер 22 по улице Фельбер. Был им по воскресеньям в глазах извращенцев. И возможно, был им даже в глазах самой Ветти…
Тысячей знаков внимания она хотела заставить Гитлера забыть о том, чего не дала ему. Он не преминул использовать это к своей выгоде и давал ей понять преувеличенным выражением своего пыла, до какой степени любит ее, чтобы сносить отказ. Мало-помалу Ветти стала ему матерью и прислугой.
Накормленный ею, обстиранный ею, он все меньше носил чемоданы на вокзале, только чтобы платить за комнату и выкроить несколько спокойных часов для себя, пока Ветти продолжала верить в сказочку про Академию художеств.
Гитлер считал, что все идет отлично: он был молодым многообещающим художником и любовником красивой вдовы, которая его содержала. Этой видимости ему хватало, и он бы очень возмутился, вздумай кто-нибудь поскрести ее и показать, что художник не пишет, любовник не спит с любовницей, а прижимистая вдова все же требует с него квартплату. Вся действительность была укрыта его взглядом на нее, точно снежным покровом.
Единственной неразрешенной проблемой оставался окаянный портрет.
– День, когда я увижу портрет, станет одним из лучших дней в моей жизни! – часто восклицала Ветти с наивным лиризмом, почерпнутым из «вокзальных» романов.
Гитлеру было все труднее защищать свой блокнот. Ветти осмелела: она приближалась, донимала его, преследовала: ей хотелось знать, какой ее видит «милый» Дольферль.
У Гитлера сработал инстинкт выживания. Воспользовавшись моментом рассеянности, он стянул фотографию Ветти, лежавшую в ящике стола, и побежал на Пратер, где художники и студенты предлагали свои услуги туристам. Выбрав самого старого – это было менее унизительно, – он протянул ему фотографию Ветти и свой блокнот для эскизов.
Час спустя, за несколько геллеров, предмет вожделения оказался у него в руках.
В тот же вечер он начал сеанс словами:
– Кажется, я почти закончил.
– Правда?
– Возможно…
Для отвода глаз он попытался еще немного поработать, нанося штрихи на уже готовый портрет, и через три минуты с ужасом обнаружил, что чуть не испортил так дорого доставшееся сокровище.
– Ну вот!
Он вскочил, припал к ногам Ветти и подал ей рисунок.
Ветти оторопела. Она залилась краской, тоненько взвизгнула, глаза ее наполнились слезами.
– Какое чудо!
Она узнала себя.
Обезумев от радости, она не отпускала своего поэта до позднего вечера. Приготовила ему ужин, сходила за сигарами, заштопала белье, попотчевала ликером из семейных запасов, а около полуночи даже взялась начистить ему ботинки. Благодарная, убежденная, что запечатлена для потомков, она кипела энергией и расходовала ее на единственное, что умела, – хозяйственные дела.
В половине первого она закончила наводить глянец и, усталая, тяжело переводя дух, подлила ликера Гитлеру, удобно развалившемуся в кресле, и снова восхищенно взглянула на портрет, занявший почетное место на буфете.
– Скажи мне, Дольферль, я ведь немножечко твоя муза?
Гитлер, разомлевший от спиртного и сытости, кивнул:
– Ты моя муза, Ветти. Моя муза.
Она права.
«Муза» звучит куда красивее, чем «раба».
Адольф Г., в припорошенном снегом пальто, прятался за узловатым стволом дерева, ожидая, когда выйдет женщина. Он приплясывал на месте и время от времени говорил сам с собой – как делают, похлопывая себя по бокам, чтобы согреться.
Как только она появится – набрасывайся. Просто объясни ей, в чем дело.
Сыпал снежок. Сонные хлопья лениво кружили у лица, словно не решаясь упасть. Они мешали видеть, цеплялись за ресницы, сковывали движения, но, коснувшись земли, тотчас растекались черной жижей, и темная дорога блестела.
Как только она появится, слышишь? Если промедлишь секунду-другую, все пропало. Значит, ты сдрейфишь и никогда этого не сделаешь.
Адольф мужественно стучал зубами. Он выполнит свою миссию во что бы то ни стало, это жизненно необходимо.
Покинув кабинет Фрейда, он испытывал чувства противоречивые, но всегда бурные. Сначала его три дня распирала радость; исцелившись от чувства вины, столь же давнего, сколь и его зрелость, он казался себе узником, вырвавшимся на свободу; мир был наконец открыт ему. Потом он понял, в каком чудовищном одиночестве жил до сих пор: ни родни, ни друзей, ни невесты, ни одного близкого человека, которому можно довериться, ни одного взрослого, который служил бы ему образцом. Защищая свои комплексы и тайны, Адольф годами жил в изоляции, он построил неприступную башню и смотрел на все сверху – башню, откуда говорил, башню, откуда он молчал, башню, где никого с ним не было и откуда он теперь хотел выпрыгнуть.