Другая судьба
Шрифт:
На вокзале, между прибытием поездов, он размышлял о своей живописи. В замешательстве от трудностей с портретом Ветти – удалось же ему в тот вечер в приступе гнева нарисовать Гвидо, – он заключил, что вдохновение лучше искать в архитектуре, чем в людях. Вот почему он всегда грезил о монументальности! Он будет художником городов, фасадов, храмов, соборов. Это откровение занимало все его мысли.
Как обычно, он больше убеждал себя, чем пытался. Гитлер вообще больше мечтал, чем жил, мечта была для него превыше дела. Сидя на металлической тележке, он выстраивал в голове легенду
Порой было тяжко переходить от мечты к действительности, словно без конца прыгать с поезда на ходу. По свистку, по выбросу пара он падал с олимпа и был вынужден взваливать на спину унизительно тяжелые чемоданы. Он злился на пассажиров, не сознававших, чему они мешают. Проявляя великодушие, он не стыдил их за суетливое неведение и улыбался, изображая славного парня, особенно когда получал чаевые.
Началась забастовка железнодорожников. Гитлер не пытался понять, законны их требования или нет; у него вдруг стало слишком много свободного времени; он не мог вернуться в пансион, не рискуя возбудить подозрений Ветти, и даже мечты не могли больше заполнить долгие пустые дни. Ему ничего не оставалось, как рисовать, сидя на перроне.
Он начал с набросков вокзала. К несчастью, получалось у него не очень хорошо – хромали пропорции: Гитлер плохо владел перспективой. Он решил, что вокзалы – неподходящая тема, и переключился на почтовые открытки. С помощью кальки он копировал главные памятники Вены, потом переносил их на картон, обводил тушью линии и раскрашивал гуашью.
Гитлер не брался судить о результатах. Он постановил раз и навсегда, что он – гений живописи, хотя еще ничего не написал. Если обычно идут от картин к художнику, выводя гения из его произведений, то Гитлер о себе рассуждал наоборот: он гений – по божественному праву, в принципе; быть может, это еще не заметно в его рисунках, но однажды о нем узнает весь мир.
Он трудился, копируя почтовые открытки, и ценил себя все выше. Отмечая старательность на своих кальках, он принимал ее за требовательность к себе, а неловкость в расположении цветов считал оригинальностью.
Ветти восторгалась. Гитлер не обращал на это особого внимания. Она для того и существовала.
Однако он очень удивился, когда однажды в пятницу, в черный и пустой день забастовки, какой-то человек склонился через его плечо, посмотрел на дворец Траутсон, который он заканчивал рисовать, и задумчиво произнес:
– Очень, очень хорошо. Меня зовут Фриц Вальтер, я галерейщик и хотел бы выставить вас в моей галерее.
Адольф Г. познал горький вкус победы. Радовался только он – другие студенты злились, что он разрушил свою легенду, отнял у них одну из самых богатых тем для любопытства, для разговоров, для шуток: свои знаменитые обмороки. Только Нойманн и Бернштейн, преодолевая барьер равнодушия, продолжали вести теоретические беседы с Адольфом или, вернее, при Адольфе, потому что он, соглашаясь с одним или с другим, сам особо не высказывался.
Он не чувствовал себя одиноким, потому что никогда не думал, что ему кто-то нужен. Он понял, что некоторые радости – наверно, главные в жизни – не могут быть ни разделены, ни даже рассказаны; они – исконная часть нас самих, как наши глаза или позвоночник. Они – суть то, что мы есть. Адольф больше не боялся женщин, но этого он не мог сказать ни женщинам, ни мужчинам.
За деревом, где он однажды вечером ждал натурщицу, на сей раз ждала его она.
– Минутку… Надо поговорить.
Адольф испугался. С той самой минуты, когда он увидел ее голой и не сомлел, она обливала его враждебным презрением. Казалось, ей было невыносимо, что он на нее смотрит. Вынужденная замечать, что он здесь, она досадливо поджимала губы.
– Поздравляю, – произнесла она резким тоном, свидетельствовавшим об обратном. – Кажется, ты уже не так неловок с женщинами.
Адольф смотрел на свои ботинки. Как он мог забыть, что она – тетка Доры? Наверняка сейчас потребует положить конец их связи.
– Этой дурочке Доре все-таки раз в жизни что-то удалось. Удивительно.
Не ожидая нападок на Дору, Адольф поднял на нее удивленный взгляд.
– Вы, конечно же, спите вместе?
Она задала вопрос, заведомо возмутившись ответом, которого еще не получила.
– О, не возражай, – продолжала она. – Дора только это и умеет – принимать горизонтальное положение. Чтобы позировать. Чтобы спать. Чтобы давать. Всегда в горизонтальном положении, вряд ли она изменилась…
Замечание позабавило Адольфа своей точностью. Он не мог припомнить, чтобы вялая Дора когда-нибудь при нем стояла.
– Стало быть, ты больше не девственник?
Она и на сей раз тоже не ждала ответа. Губы ее растянулись в жестокой улыбке. Странный разговор, подумал Адольф, но поддерживать его нетрудно: женщина сама задавала вопросы, сама на них отвечала и читала его мысли.
– Ты, наверно, думаешь, к чему это я веду, не так ли?
Он ответил безмятежным взглядом.
– Так вот. Я хочу задать тебе один вопрос.
– И конечно, уже знаете ответ?
– Представляю.
– Тогда зачем мне его задавать?
– Чтобы ты его услышал.
Они скрестили взгляды, как шпаги, и Адольф понял, что перед ним существо опасное – опасное, ибо страстное, опасное, ибо непредсказуемое, опасное, ибо способное в мгновение ока стать другом или врагом на всю жизнь. Он вошел в клетку пантеры, даже не успев этого осознать. Полнейшей неподвижностью он дал ей понять, что готов. Удовлетворенная, она мысленно посмаковала очередной вопрос, прежде чем задать его.
– Ты умеешь делать женщину счастливой?
– А зачем?
Она моргнула. Он попал в точку – она не ожидала такого цинизма от вчерашнего девственника.
– Да, зачем? – повторил он. – Главное – что я умею быть счастливым с женщиной.
– Сопляк, – фыркнула она.
– Да, быть счастливым с женщиной – это я уже умею.
– Жалкий слизняк, я уверена, что ты не способен подарить наслаждение.
– Откуда вам знать?
– Я знаю, что ты всего лишь мужчина, а Дора всего лишь шлюха. Вдвоем у вас дело вряд ли идет дальше гимнастики.