Другие двери
Шрифт:
В конце урока я положил исписанные листки в общую стопку на учительском столе и, предчувствуя недоброе, стал ждать.
Роза Сергеевна устроила скандал. Я был заклеймён как «выдумщик» и «самодур», а когда, пытаясь защищаться, сказал, что всё написанное мной – правда, а Катерину, как луч света в тёмном царстве мне просто жаль, но писать об этом мне не хочется, Роза Сергеевна подскочила ко мне, выволокла из-за парты, и отбуксировала к директору в кабинет, не забыв прихватить и моё несчастное сочинение.
Дмитрий Романович внимательно выслушал разгорячённую Розу Сергеевну и, сделав
– А ты пиши, брат. Пиши и никого не слушай.
И, убирая куда-то к себе в стол тоненькие листки моего сочинения, хитро подмигнул мне и добавил:
– Только на уроках с этим погоди. Не то ещё не такая «гроза» разразится.
С тех пор, встречаясь с ним в школьных коридорах, мы неизменно здоровались, как добрые знакомые.
Его совету я последовал, только оказавшись в институте. Вспоминал байки отца и его друзей, продумывал стиль и структуру каждого, иногда что-то добавлял от себя, что-то убирал и потихоньку переносил на бумагу. Это стало своего рода хобби, будто я собирал какую-то коллекцию. Отец мой к тому времени уже не лазал по Сибири, но память моя хранила достаточное количество услышанных мною ранее историй, и новых вливаний как-то не требовалось.
Сначала мне и в голову не приходило показывать свой труд кому-нибудь. Не знал о нём даже друг Лёша. Остались позади годы учёбы в институте, мы разлетелись кто куда, Лёша стал работать мелким редактором в какой-то областной газетёнке. Редко мы встречались, выпивали, вспоминали безоблачные школьные годы, весёлое студенчество, смеялись и грустили, и вновь разъезжались в разные стороны.
Попав в редакцию журнала и отрабатывая свой хлеб, я писал требуемое, словно сочинение по какой-нибудь «грозе», сдавал Самсонычу и всегда волновался, что расстрою его не на шутку. Но Самсоныч ворчал что-нибудь обычное, в своём философско-унылом духе и в конце, как правило, выдавал одно и то же: «В набор!»
Иногда я задумывался, не пора ли попытаться сделать что-то настоящее и вспоминал об уже готовых рассказах. Я с сомнением листал их, мне казалось, что всё это несерьёзно, словно детская возня в песочнице, и снова убирал на антресоли. Один рассказ, правда, я всё-таки попробовал послать в несколько толстых журналов, но ответом мне была тишина. Я разуверился в них окончательно, они перестали быть мне интересными, а темы, за которую стоило бы взяться, как-то не находилось, и я возвращался в привычную, давно укатанную колею.
И вот однажды мы вновь встретились с Лёшкой у меня дома, захмелели до известной степени и разговорились «за жизнь», желая немедленно разобраться в смысле этого загадочного и малоизученного явления. Спор разгорелся не на шутку и Лёша почти слово в слово повторил традиционное резюме моего Самсоныча и, тыча в меня пальцем, как красноармеец с плаката, грозно вопросил:
– Писать надо, Андрюха, и писать не для редакций, и не для того, чтобы что-то доказать Розе Сергеевне, а для себя, в стол, в его величество Стол! Потому что лишь туда и стоит писать; ведь стол не выдаст гонорар и не посулит славу. Потому что в этом столе на самом деле оказываешься ты сам, как есть, не за кнут и не за пряник! И когда отлежится хорошенько в столе то, что ты туда накатал, да покроется благородной пылью, вот тогда это можно будет достать, и отнести в редакцию, и в конечном итоге – людям.
Я вспыхнул, полез на антресоли и вытащил оттуда все свои «таёжные рассказы». Лешка обалдело умолк, поворошил листы и погрузился в чтение.
Он читал всю ночь, а я сидел в углу, и мы курили, почти не переставая. Время от времени он смотрел на меня восхищёнными глазами, бормотал: «Вот дурак, еловая голова… Что же ты молчал?..» и снова углублялся в чтение.
Под утро, моргая покрасневшими усталыми глазами, Лёшка выпросил у меня несколько непрочитанных рассказов и уволок с собой. Через три недели его не стало.
Я заскрипел зубами. Инфекционное отделение напомнило о себе уже знакомым возгласом: «Игнатий Савельевич, а шпроты можно?». Где-то совсем рядом звякнуло ведро и в мою палату въехала Ульяна в белом халате и с шваброй, и принялась елозить тряпкой по линолеуму.
Настроение у меня было такое отвратительное, что захотелось немедленно напиться. Но даже если бы сейчас, сию минуту на тумбочке возле моей койки возникла вожделенная бутыль, я вряд ли бы рискнул влить в себя её содержимое: голова, правда, кружиться перестала, да и желудок обнадеживающе молчал, но в теле ощущалась неприятная слабость. Да и пьяный журналист, находящийся, как-никак в гостях, явление, прямо скажем, угрожающее авторитету не только всей прессы, но и гостям. Отключать мозги от изматывающего потока мрачных мыслей нужно было другим путём.
Я покосился на Ульяну – она как раз закончила с уборкой и, не обращая на меня ни малейшего внимания, мигом прополоскала в ведре и отжала тряпку, подхватила своё хозяйство и выкатилась из палаты, оставив за собой запах хлора. Только этого мне не хватало. Я, морщась, сел на кровати. Тут дверь снова открылась, и я увидел Игнатия Савельевича – на нём поверх формы был надет белый халат, удивительно шедший ему. Есть люди, на которых даже затрапезный деревенский ватник выглядит элегантно – таких людей не одежда украшает, а они сами украшают её собой. Именно к этой категории человечества и относился Игнатий Савельевич.
Он приветливо мне кивнул и аккуратно присел на краешек стоящей неподалёку пустой койки. Затем он задал мне несколько скучных вопросов на тему моего самочувствия и разузнал поподробнее о том, что же я вчера употреблял внутрь.
– Значит, «пирожки горячия», – с мягкой улыбкой покачал он головой. – Что ж, бывает и похуже. Ничего, побудете у нас денёк, а завтра с утречка, я думаю, и вернётесь к своей работе. Может, о нас напишете.
– Может, – вздохнул я неопределённо.
Игнатий Савельевич поднялся, привычным движением поправил халат и сказал: