Другое начало
Шрифт:
5. Петр раздваивается. «Достойна удивления: разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и кажется писаны кнутом. Первые были для вечности или по крайней мере для будущего — вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика. NB. (Это внести в историю Петра обдумав.)» «Обдумав» здесь относится не столько к тому, как провести расколотого Петра через цензуру, сколько к трудности примирения с ним.
Мы начинаем понимать, почему Петр пушкинских поэм должен быть какой он есть, сияющий герой, и почему именно этот Петр настоящий. На месте бахчисарайского фонтана, о котором Пушкину рассказывали подхваченную им легенду, в реальности он увидел развалины и заржавую трубку. Отношение поэмы о фонтане к заржавой трубке такое же, как отношение героя Полтавы и медного всадника к человеку, родившемуся на московском троне
Важное «тогда-то» встречается еще раз в выписках о 1721 годе: «По учреждении синода духовенство поднесло П просьбу о назначении патриарха. Тогда-то (по свидетельству современников графа Бестужева и барона Черкасова) П ударив себя в грудь и обнажив кортик сказал: вот вам патриарх». Петровское подчинение духовенства администрации Пушкин ставил рядом с уничтожением наследного дворянства: это революционная, нивелирующая мера, противная необходимой устойчивости и накоплению исторической памяти в обществе. В том же смысле Пушкин толкует манифест и указ от 5.2.1722:«уничтожил всякую законность в порядке наследства и отдал престол на произволение самодержца».
Размах Петра завис — и это было пожалуй к добру — без продолжения, по крайней мере намеренного и упорядоченного. Стихийное укоренение петровских нововведений само собой разумелось при живом дереве, как бы его ни подстригали. «Его выручила жизнь, умеющая целесообразно перерабатывать самые рискованные мероприятия законодателей» (Ключевский). Пушкин в том же смысле записал об указе 1721, возвращавшем дворянам или их семьям имения, конфискованные за разные провинности в пользу доносчиков: «NB. Сей закон справедлив и милостив, но факт, из коего он проистекает, сам по себе несправедливость и жестокость. От гнилого корня отпрыск живой».
В указах Петра решающим было не содержание — ориентация на западную технику и европейский здравый смысл всё решала уже задолго до Петра, — а стиль: спешная мобилизация, кнут, каторга, веревка, топор. Мы возьмем у Европы что нам надо и, говорил с жестом Петр, «повернемся к ней задом». Так Ленин: мы будем вежливы с господами капиталистами, но когда сумеем укупить у них веревку, на ней их повесим. Ничто не свято, всё втянуто в большую игру. В той фразе, где Петр хвалится своей жестокостью после расправы над сыном и его окружением, над первой женой и ее другом, посаженным в мороз в теплой шубе на кол ( «когда огонь найдет солому, то он ее пожирает, но как дойдет до камня, то сам собою угасает»; у Пушкина эта фраза приняла форму «так тяжкий млат дробя стекло кует булат») самодержец берет себе право очистительной молнии. Горит лес. Параллель сжигаемой материи тут конечно солженицынский «невыжатый объем», рыхлое в человеке, недоопределенность, нерешительность. Они оказываются всегда верной добычей власти, так что человек в безопасности только когда сам себя доведет до крепости — каменной, приходится к сожалению сказать. Позволительно ли правителю брать на себя такое право? Ну, будем решать в дискуссионном клубе теоретический вопрос о том, вправе ли правитель брать на себя права божественной молнии. Он их уже взял. Но по честному другой не смеет брать на себя надо мною жест божественного бича, а мне недостойно перед таким ожесточаться.
Правитель не скрывает что взял власть. Для убедительности он делится своей молнией. В самом деле, каков механизм «тиранских указов». Вот петровское распоряжение несоразмерной жестокости, ссылка сапожника за подбой сапогов железными гвоздями и скобами и ссылка купца за торговлю такими сапогами. Всякий указ строже выполнимого — таких много и все грозят конфискацией имущества, Сибирью, казнью — разрешает и даже предписывает крайность у исполнителей, заражает изворотливой вседозволенностью, отваживает от порядка дисциплины и настраивает на тон и темп войны — тотальной, сквозной, из которой реальная война уже спасение и выход. Приглашает к крутой игре.
Обратиться с таким приглашением можно было только к народу, который никогда не держался за устроение и легко переносил лишение имущества, прав, самой жизни. Народ с привычкой к нищете перед Богом и людьми.
То, что мы мало знаем о дореформенной и почти вовсе ничего о дохристианской России, никак не признак нашей теперешней отдаленности от нее, скорее наоборот.
Размаху Петра отвечает открытая внимательность Пушкина. В своих выписках о Петре он его лучший историк, потому что трезвый. Он не разрисовывает царя ни в Антихриста ни в благодетеля, ни очерняет ни обеляет, видит человека как он есть, сорванного пьяного монстра, странного гения непонятной страны, размашистого и надломленного, загадывателя исторических загадок, которые разгадывать все не надо, потому что поэту важнее сперва ответить на его вызов. Будь Петр личностью, дело художника было бы создать ее образ. Там, где вместо личности божия гроза, ответом может быть тоже только молния, не как образ и метафора, а как ее знают поэт и философ.
Это значит, что пушкинского Медного всадника надо читать заново, оставив схемы западничества-славянофильства-евразийства, отказавшись от сравнительных оценок реформ Петра и от попыток разгадать его личность.
В отношении самого Петра бесспорным можно признать одно. Когда его революционная реставрация [16] снова сорвала медленную реформу России, была восстановлена норма, которую Ключевский называет«двойственностью совести» [17] . Этот не очень удачный термин имеет в виду простую вещь. Планка усилия, ожидаемого от человека, ставится предельно высоко, по божественной мерке. Народ без вкуса к земному устроению, без дисциплины школы, закона и порядка имеет опыт края и имеет вкус к нему, готов неготовым встретиться с предельным. Правитель знает, что с таким народом можно и нужно делать всё. Заносчивость революционных проектов отвечает народному ожиданию божественного грома. Земное устройство получается при этом кое-какое. Так, шведское административное деление, шведские должности были введены по всей России без базы шведского тогдашнего общества, без приходской общины, ячейки местного самоуправления с фохтом и выборными из крестьян, вершившими суд первой инстанции. «Наши крестьяне для этого слишком глупы». Суды были повсюду «реформированы» только в смысле перетасовки должностей; судебная власть не стала ни второй, ни третьей силой в государстве, никакого разделения властей не произошло, суд остался орудием администрации. С тех пор прошло почти триста лет и снова делаются робкие попытки ввести подобие независимого суда присяжных.
16
О революции как реставрации см. тоже у Ханны Арендт.
17
4, 116
При такой навязчивой повторяемости срывающихся попыток не задуматься ли, почему у нас невозможно разделение властей. Я бы предложил начать думать об этом с факта, еще не случившегося, но совсем не гипотетического: вскоре после действительного разделения властей православная церковь разделится на церковь президента, церковь парламента и церковь верховного суда. Мыслительного эксперимента здесь достаточно, его результат очевиден и говорит о многом. Петр реставрировал в гражданской религии единство, пошатнувшееся в православии после скрытых религиозных войн (преследование раскола, десятки тысяч самосожжений). Главное новшество Петра заключалось в секуляризации религии. Предельной реальностью, которую цари до Петра указывали на небе, терпеливо выстаивая часами в храме, он сделал государство. Служение государству, царю и отечеству стало высшей нормой при прежнем нежелании устраивать человека и человеческий порядок как таковой и на фоне продолжающейся стойкой интуиции бездны, с которой только и хочет по-настоящему иметь дело эта страна.
О том, как укоренено в России ожидание другого, верховного суда и надежда на прояснение всего во встрече с предельным, можно видеть по наивности наших историков, которые продолжают анализировать наши неурядицы в стиле Ивана Посошкова, словно не замечая, насколько непорядки встроены в наш образ жизни, спровоцированы человеческой неисполнимостью запрошенных норм. Такой трезвый, вроде бы позитивистский историк как Ключевский приводит слова Петра о ближайшем его сподвижнике: «Меншиков в беззаконии зачат, во гресех родила его мать и в плутовстве скончает живот свой, и если не исправится, быть ему без головы». Ключевский, словно не замечая, что здесь цитата из 50 покаянного псалма, т.е. Меншиков возвышен до царя Давида, тайно одобрен и поощрен, а «не снесет головы» у Петра вообще никто, впадает в разночинское совестливое негодование, рисуя картину поголовного плутовства, похожую на посошковскую, но без лукавой двойственности Посошкова: состояние Меншикова исчисляли миллионами рублей при тогдашнем годовом финансовом бюджете 15 миллионов. Под таким высоким покровительством, шедшим с высоты правительствующего Сената, казнокрадство и взяточничество достигли размеров, небывалых прежде, — разве только после, иронизирует Ключевский над своей современностью, говоря стало быть о постоянной черте страны. Однажды, слушая в Сенате доклады о хищениях, Петр вышел из себя и сгоряча тотчас велел обнародовать именной указ, что если кто украдет у казны лишь столько, чтобы купить веревку, будет на ней повешен. Генерал-прокурор Ягужинский, око государево при Сенате, возразил: «Разве ваше величество хотите остаться императором один, без подданных? Мы все воруем, только один больше и приметнее чем другой». Петр рассмеялся и не издал указа. Тогда Ключевский сам становится прокурором.«Современные Петру известия говорят о небывалом развитии разбоя… Разбоями низ отвечал на произвол верха: это была молчаливая круговая порука беззакония и неспособности здесь и безрасчетного отчаяния там. Столичный приказный, проезжий генерал, захолустный дворянин выбрасывали за окно указы грозного преобразователя и вместе с лесным разбойником мало беспокоились о том, что в столицах действуют полудержавный Сенат и девять, а потом десять по-шведски устроенных коллегий с систематически разграниченными ведомствами. Внушительными законодательными фасадами прикрывалось общее безнарядье».
Какая бесспорная правда, какой хлесткий стиль. Ключевский работает по веками незыблемой схеме: в этом народе всё как-то не так и этот народ во всех смыслах способен на всё. Негодующий просвещенный публицист ожидает, готовит, подгоняет новую молнию, снова крайние меры, на этот раз уже коммунистического почти мирового правительства. Новые императивы опять окажутся небывало радикальными. Стяжательство будет пресечено совсем уже небывалой мерой, отменой всякой вообще частной собственности, и этим поощрено как никогда.