Другое небо
Шрифт:
Огромная, спокойная река шевелится, сгибая к Югу воду в суставах керосиновых, в холмах, и детская стоит библиотека. Из окон её видно, как сидит в трамвае мальчик и глядит наружу, и рядом с ним его большой отец, от перемен уставший, потому-то отец предпочитает переменам газету неизменную свою.
Но для ребёнка всё совсем не так: скорее мир перевернётся, чем исчезнут его вечные детали незыблемые вещи или люди: река и мост, библиотека, садик, отец, его газета и трамвай...
Как будет он когда-то удивлён, вдруг обнаружив их уничтоженье, когда проснётся в комнате один - нет ни реки, ни жуткого моста, ни голубых холмов правобережья, ни красного трамвая-шатуна, ни вечного отца с газетой вечной, ни мальчика, которым был он сам, ни города, ни той страны вообще.
* * *
Прекрасный
* * *
Мне хорошо, ведь я еще живу. Здесь влажный ветер теребит траву, а чёрный дурачок гоняет белок. Я вижу мой американский сон в дугу тугую воду гнет Гудзон, входя по грудь в скалистый берег. Но тень моя песчинок и камней других касается... ну что мне делать с ней, с её безумным промельком мгновенным по выщербленным красным кирпичам, там воздух льнет к моим плечам уступчивым волнением нетленным. Там в сентябре земля уже черства. Стоят на цырлах русские слова в пространстве сиром, в кожице гусиной. А хмуроглазая с утра толпа в жерло метро, у век моих, у лба торопится по улице старинной.
скрипач
I
Начинаться должно, как сказка на идиш: то есть только за ворота вечером выйдешь попадаешь сразу в фиолетовое небо, там звезда - направо, а луна - налево... ...и поплыл, как облако, не разбирая дороги, над трубой и березой поджимаешь ноги, - Эй!
– кричишь скрипачу, - Ты зачем на крыше? а он водит-водит смычком... тебя не слышит, потому что твой голос заслоняет скрипка, и качается небо вокруг, как зыбка.
II
Он на витебской крыше, продавленной небом, а звезда - направо, луна - налево... он зажмурил веки, его от музыки отвлекают птицы и люди, - те и другие летают. Но если бы только они!... еще летит и телега и лошадь летит, вроде гнедого снега. А у лошади в животе, копытцами вверх летит жеребенок... Что тут поделаешь, он и сам летает с пеленок, всё это началось так давно (посмотри хоть в "Бытие", хоть в "Числа") и летать он раньше, чем ходить, научился.
III
К нему тут привыкли все: колодец, коза, корова. Кобыла и балагула. Ночная звезда. Иегова. Он отталкивается
* * *
Зазвенел звонок, то ли школьный, то ли ларек ограбили, то ли кино уже началось, а лимонад не допит, и плывут облака над дворами, кресты над кровлями... город в сентябре похож на шар воздушный.
Листья влетают ко мне в растворенную форточку, листают стихи, застрявшие в каретке пишмашинки "Москва", задирающей жестяную горсточку к ненадежному потолку на Малом Каретном.
Неохота вставать. Бриться. Мои свидания в последнее время назначаются посредине медного провода. Узкого места, куда не придешь без электричества телефонных линий.
Это, наверное я накрутил. Ну и ты, быть может. Наши регистры гуляют, как Бойль с Мариотом. Клены швыряют листья в летящие лужи. Бульвар похож на ветерана с янтарным аккордеоном.
* * *
Здравствуй, смотритель желтого-рыжего-черного. Ветра сырого. Воспаленного горла неба нечеткого. Смотри, голая роща унижена. Отворачивается, стыдливая. Земля голодная, чернокнижная, свое варево торопливо жизнь - дожирает, неопровержимо приближена. Так ли с нами будет: сон приснится, раздрызганный в капли, в землю вопьются (на лицах пудра) прихорошенные - в чрево ее перемалывающее, полумертвое, червивое, вскрываемое лопатой, в мокрое корье, в комья перетертые, в грубую крупу, подаваемую ко рту распадом.
* * *
Мы живем в эпоху торжествующих кретинов. А букашки ползут наклоняя травку. От того что я вижу может вырвать. Особенно четко на беленькую бумагу.
От меня отшатываются при встрече. С таким лицом не подходят к дамам. Видно в нем начертано то "далече", где на весь свой век нахлебался сраму.
Журналист зажужжал - заработал денег! Щелкопёр натрещал - 30 тыщ курьеров! Разбудите архангела Гавриила. Я давно не слышал чарующих звуков.
* * *
Человек падает под горизонт, вдруг... ни крика, ни всплеска, все вспоминаю его лицо без воскового блеска, скоропожатье его руки сухонькое касанье, круглые веки - порх - мотыльки блеклые над глазами, слышал теперь синегубка ему стала подружкой милой, глупо всё вышло, не по уму, с этой его могилой, а хороша она - не хороша, не распознать сквозь дымку, с ней неодиноко лежать, навзничь вечность в обнимку, вот она кровная с миром связь семени с прахом, влагой, то что питает тоску и страсть, обреченной отвагой, всякой земле он песка родней, глине любой, подзолу... в каждой былинке теперь звучней арфа поет Эола.
* * *
Протопопа упрямого темная речь продирается к небу, дабы небо стеречь. Принимая из рук палача крохи хлеба, пировать на дыбах, - да вроде юлы на колы, быть на дыбу насаженным, не изрекая хулы но хвалы Богу доброму - абы - Богу-то страшному. Так отвергни, - ему говорят, - Отступи! Либо пусть явит чуда! и из ямы, в червях, протопоп возопит, - С кем же буду тогда... с кем буду...
* * *
Просыпайся, дружок, просыпайся. Голубые глаза открывай. Я тебя, лейтенантик запаса, подсажу в ленинградский трамвай.
Через день начинается лето, набухают любовью сады. Небо птицами насквозь пропето и всплывают дворцы из воды.
Мне с тобой, рядовому бродяге, часовому болезной луны, в невоенной шататься рубахе по зеленым траншеям весны.
И кружа над Невой и мостами в неотвязном пуху тополей, слышать будущего нарастанье в легкомысленной жизни моей.
Будто трубы трубят золотые над землёй высоко в тишине, где мы ходим с тобой, молодые, по одной ленинградской весне.
Ты, моя докторица большая, от печалей моих излечи и к трезвону второго трамвая прицепи от бессмертья ключи.