Другое небо
Шрифт:
* * *
Вот торчит из горшка горе луковое, значит - март и весна календарная, то-то вздыбилась улица гулкая, облаками окна задаривая.
А и плывут эти гуси да лебеди из какой-нибудь там Японии, а может из килиманджарского племени, их облапавшего ладонями.
Может даже из под города Мурома, из сельца, от крыльца богатырского, где помещички-троекуровы скверной водкой пьяниц затыркали.
А охота ведь добру молодцу по весне-красне разгулятися, дать торца кому-нибудь квелому,
Вот весна за окном, я - не выпимши, и признаться, вобще мне не хочется, а охота на улицу выбежать, где девицы с глазами порочными, где в проточную лужу кораблики запускают мальчишки, как зяблики запускают весеннюю песенку, вроде этой, к концовке без плесени. Благовещение
Беременная щупает живот, в котором мальчик маленький живет.
И думает внутри большого тела, под сердца стук, дыханья шум: "Зачем из рук Творца душа влетела в меня? мой девственный смущает ум".
Как он прекрасно от всего укрылся! Его любовь питает и творит, и плавники переплавляет в крылья, и крыльев нет - на пальчиках летит.
Откуда эти красные ладошки, которые он к ребрышкам прижал? Весь этот мир простой, зачем так сложен? А он еще другого не узнал.
Его хранит пока для жизни сфера, столь нежная и любящая так, как никого никто, и воздух серый ему неведом как печаль и страх.
Он головастик в кожице жемчужной. Он волоски старательно растит и морщит лобик думою натужной: как вылезет и всех развеселит!
* * *
Детишек карличий народец, и гвалт безумный воробьёв соединяются в природе и сердце бьется о ребро.
А небеса светлы недолго, смеркается и будет тьма. Вся жизнь, как ржавая иголка торчит в подушечке ума.
Вот вечер на тяжелых лапах вдруг оскользается шипя, почуяв крови терпкий запах волной встающий от тебя.
В кварталах фонари зажгутся, как желтые глаза зверей, и надо подозвать искусство и с ним стареть.
* * *
Вот раковины пение неслышное поющая могила на песке, построенная ужасом моллюска из лестницы мученья винтовой. Как явно океан в ней дышит, когда ее покоя на виске, мой слух карабкается башней узкой, где кто-то до меня стоял живой.
Он сгинул навсегда, оставив эхо мешок Эола свернутый в спираль, дыханья затаенного широкий непрекращающийся шум. Убежища притягивают эго. Мне стала неприятна ширь и даль. Меня печалит полотно дороги. Я никуда отныне не спешу.
Я сбрасываю панцырь, и кому-то он кажется занятнейшей вещицей, неведомый читатель прижимает к виску протяжные мои стихи. На жизнь свою поглядывая хмуро, пора бы с миром мне не сволочиться. Меж мной и небом ясная прямая от грифельного клюва - до руки.
* * *
У меня на глазах зацветают деревья Нью-Йорка. Их торопит весна, раньше айришей-листьев*
Им на волю пора, в арьеграде они засиделись. Ровно бабы какие... как труба прогремела команда. И они поднялись. Не держите ж! Попробуйте в деле. Дайте им умереть! На виду! Ничего им другого не надо.
Новобранцев весны надо мной эта потная битва, мерным маршем идут облака к океану, как влажные флаги, моё сердце насквозь тоже синей картечью пробито я умру как они, мне достанет на гибель отваги.
*"айриши" - ирландцы ("Irish" - англ.), зелёный - национальный цвет ирландцев.
* * *
Толкач, какая-то малявка, весь ржавенький, да еле дышит, а все же на воде виляет и баржу тычет.
С еврейскими глазами белки и профилем красавиц местечковых клубки своих усилий мелких, но до безумия толковых.
Давай же впишемся в природу как два больших и несуразных от общей линии отхода, вполне периферийных, частных.
* * *
Вращать мороженое палочкой, стаканчик не порвав бумажный, отставив Федора Михалыча с зачином фразы на "Однажды..."
и слышать вызреванье листиков, цветков увядших осыпанье... Что нам Алеши или Митеньки, что Грушеньки нам упованья!
В Апреле дни приходят новые, как первые от Сотворенья, вот - небо с солнечной основою, а вот - травы столпотворенье.
Внизу - цветное и зеленое, вверху - то белое, то - синее, и пахнет Библией соленая морского горизонта линия.
* * *
Андрею Грицману
Сон мне снится, что воду на голову льют, не давая просохнуть, и какой-то умучанный люд набегает из комнат.
Я сижу под осклизлой стеной, а палач мой курчавый изгиляется всласть надо мной, Боже, правый...
Мое тело стреножено так, что нельзя шевельнуться. На лице моем ужас и страх, даже губы трясутся.
И никто из стоящих людей палача не оттащит, хоть и знают, что я не злодей, только бельмы таращат.
А пока я сижу у стены, пусть они отдыхают. Разве в чем-то они тут грешны? Их самих обижают.
Как им всем повезло, повезло! Подфартило, вестимо. Хорошо потешается зло, их помимо.
И во всем есть какой-то такой неизбежный оттенок. И палач мой спокоен лихой правит дело степенно
этюд
У стены постоят. Отойдут (разноцветные куртки). Об асфальт разотрут каблуками окурки.
Двое вынут ножи, третий - ствол вороненый. В дом войдут.
– Не бежи... Говорит как спросонок.
Палец вдавит звонок. Там прошаркает чья-то походка.
– Че те надо, сынок? В дверь просунутся ходко.
Через двадцать минут, у берез в переулке , об траву оботрут чуть дрожащие руки.