Другой ветер - Дневник собаки Павлова
Шрифт:
– Давайте выпьем, - угрюмо сказал брат, - а то батя себе в третий раз цедит.
Выпили. Дружно взялись за вилки.
– Петр, - возник отец, завершив наполнение рюмок.
– Я человека с первого взгляда... С тобой Галка, как в Кремлевской стене. На свадьбу не забудь стариков... Понял? А то есть, что забывают.
Исполатев покосился на Паприку - та не поднимала лица от тарелки.
– Вот Емеля!
– срочно вскрикнула Агния Ивановна.
– Зачем косушку открыл, пока гости не сошлись? Не человек, а стихийный самотек.
– Имею право выражать, - заявил отец, возвращая на стол пустую рюмку.
– Батя, - сказал брат, - пойдем на кухню потабачим. Там у нас карты, я тебя в дураках оставлю.
– Накось!
–
– Не таких делали.
Брат подмигнул Паприке и повел отца в кухню.
– Беда с ним - по праздникам водку сильней закуски предпочитает, оправдалась за мужа Агния Ивановна.
– А мы вот что... давайте мы Петю с Галочкой отметим. Чересчур на вас смотреть приятно.
– Она снова зарделась.
– Живите подобру, раз вам удовольствие.
Выпили и неторопливо закусили. Когда Агния Ивановна двинулась включать телевизор, Исполатев склонился к уху Паприки: "Пора..."
Из кухни рвался нетвердый голос отца, вспоминающего про утес на Волге. Нащупав в сумке маленькую клетку-переноску, Исполатев спрятал ее за спину и вошел в комнату Паприки.
– Ай!
– взвизгнула Паприка, увидев на ладони Петра переноску.
– Что там скребется? Крыса?
– Это - чиж. Зовут Петей.
– Петя? Ты даришь мне Петю? Ой, какой милый! Как у него сердечко бьется! И ты хочешь, чтобы я посадила его в клетку?
– Отпусти его.
Паприка блеснула голубыми белками и горестно вздернула брови.
– А он не умрет?
– Еще чего, - сказал Исполатев.
– Он будет трепыхаться в небе и чирикать чижиные песни.
– Мне его жалко. А чиж Петя точно хочет на волю?
– Хочет.
– Тогда - сам...
Исполатев взял в кулак теплый комочек перьев, открыл форточку и бросил птицу в сырое, покрытое рванью облаков небо.
Подходя в двенадцатом часу к дому, Исполатев заметил, как из телефонной будки у подворотни в его сторону устремилось что-то легкое и решительное. Тишину мартовской ночи разбудил вселенский грохот хлопнувшей металлической двери.
– Где ты шляешься, бабник чертов!
– Аня повисла на Исполатеве, крепко сжимая в руке вишневую сумочку.
– Пусть не обещала, все равно должен ждать - предчувствовать должен!
– Она нащупала губами рот Исполатева.
– Как мышь шамершла...
– пробубнила Аня, продолжая долгий поцелуй.
Обнявшись, похожие на разнополых сиамских близнецов, они бегом добрались до парадной и взлетели к дверям теплой коммуналки. Аня сразу юркнула в ванную и взбила под струей воды сугроб пены. Исполатев в комнате обнял гитару, потому что чувствовал себя в этот миг счастливее, но глупее инструмента:
я видел небо, бедное дождями, и дивных птиц на илистой косе божественного, но чужого Нила, я видел караваны, длинной цепью бредущие от славного Фаюма, и океан песка за тихой рощей душистых апельсиновых деревьев, я видел гордый строй вершин в нарядах чистейших из искристых кружев, черпал руками воду звонкую ручья, рожденного в любви от льда и солнца, по диким склонам, где подвижен камень, я собирал цветущий рододендрон - - - она смеялась: было, видел, трогал!
– да, женщины не признают глагола прошедшего, для них не существует того, что пальцами, губами, взглядом нельзя ощупать тут же, сразу, мигом, и спорить глупо, я не спорил, нынче я говорю: мой рот запомнил податливое море, что по просьбе способно расступиться и впустить гостей в свои жемчужные владенья, а тело помнит зной и злую жажду пустыни яростной, а руки знают путь к оазисам блаженным, как дорогу вернейшую к ним знают караваны, а молодое сердце весело, как чадо снегов и солнца, трогай же губами и пальцами, пока все это рядом, помни: один лишь только миг промедлить стоит - тотчас опередит тебя другая. . . . . . . . . . . . . . .
Ночью Аня была нежна и предупредительна, как напроказивший ребенок. Исполатев говорил ей глупые ласковые слова, она слушала и влезала в теплые шкурки разных маленьких
7. Наконец, о Павлове
И приснится Тимирязев
С толстым яблоком в руке.
В. С.
Окно кабинета зав. редакцией межконфессиональной "Библейской комиссии" выходило на солнечную мартовскую Фонтанку. Посреди реки болтались неестественно чистая чайка и утоплая фетровая шляпа. На другом берегу высилась забранная в строительные леса стена Михайловского замка. Исполатев сидел на мраморном подоконнике и, запрокинув голову к лепной розетке люстры, рассеянно курил сухую до невесомости сигарету. Петр обдумывал интервью, которое через час должен был дать корреспонденту "Примы" (голос влажное меццо-сопрано, но по телефону представился Николаем). Он уже развил мысль, что-де современниками настоящее России всегда воспринималось в состоянии надломленном, кризисном, припомнил уместные слова Достоевского о "вечно создающейся России", с усталой улыбкой признался мнимому собеседнику, задающему именно те вопросы, которые Исполатеву хотелось слышать, что в светской литературе самые прекрасные и самые великие места это те, где герои молчат, а черемуха цветет, и уже выговаривал сакраментальное - "святоотеческая традиция", как вдруг грезы его прервал мягкий шелест телефона.
Звонил Алик Шайтанов. Он почему-то был уверен, что Исполатев умер и очень обрадовался, что это не так. Договорились завтра сходить в баню на Фурштатскую.
Через две минуты, в еще теплой телефонной трубке, возник по обыкновению категоричный Сяков. После шестисоткилометрового пробега голос Большой Медведицы Пера звучал как-то пыльно.
– Ты по мне соскучился?
– зная нетерпимость Сякова к геям, травестийно, под корреспондента Николая, спросил Исполатев.
Оказалось, что очень. Оказалось, что они с Сяковым завтра летят в Ялту на совещание молодых писателей Москвы и что в полдевятого утра Петр должен быть на Новом Арбате. Исполатев признался, что не уверен, сможет ли соответствовать, ибо к половине девятого утра вряд ли сочинит что-то путное, да и меняться на Москву нипочем не согласен. Сяков был серьезен - в списках оставались свободные места, и он через секретаря правления Союза писателей уже вписал туда Исполатева.
– А сколько свободных мест осталось?
– Баб не возьму, - неумолимо сказал БМП.
Исполатев выдержал паузу.
– Скорнякин и Шайтанов тебе милее?
Сяков задумался - Петр живо представил, как пятерня БМП шныряет по бугристой голове, словно нащупывает в дремучей шевелюре что-то важное. Что-то вроде трижды восемь.
– Только не опаздывать.
"Много пьет, сволочь, а то бы до генерала дослужился", - тепло подумал о московском друге Исполатев.
Сяков предупредил, что с завтрашнего дня они - москвичи. Билеты, жилье и трехразовое питание - оплачены. При себе иметь паспорта и деньги на водку. Можно захватить рукописи. Какие угодно.
Через миг в трубке недоуменно пищал зуммер отбоя.
Шайтанов легко отказался от бани в пользу совещания молодых писателей Москвы и пожелал даже, в качестве рукописи, прихватить в Ялту свою кандидатскую диссертацию. Скорнякина дома не оказалось. Зато в "Библейской комиссии" с четырьмя бутылками пива, рассованными по карманам куртки, появился Андрей Жвачин. Он зашел поделиться новостями, кромешно перевернувшими его жизнь (шлеп!
– слетела пробка с бутылки). Во-первых, он безнадежно влюбился в одну забавную брюнетку. Во-вторых (шлеп!
– слетела пробка с другой бутылки), он уличил Веру в грубой чувственной связи с Кузей, что, признаться, пришлось весьма кстати, так как вина за разрыв легла не на него. А в-третьих, пока брюнетка мается обострением хронического невского тонзиллита, а Вера собирает вещички, Жвачин хотел бы несколько дней пожить у Исполатева, если тот, конечно, не возражает.