Друзья встречаются
Шрифт:
– Поздно!
– бросил Боровский угрюмо.
– Поздно! Всё идёт к черту!
– Уже пошло, дружище, как и следовало, впрочем, ожидать. Не обольщайся, пожалуйста, и ты избегнешь разочарований. Не правда ли, Оленька?
– Правда!
– сказала Оленька, печально улыбнувшись.
– Не обольщайся и избегнешь разочарований. Правда! Вы настоящий философ!
– Чепуха!
– буркнул Боровский, останавливаясь перед столом и наливая себе коньяку.
– Чепуха! Таких философов надо вешать на первой осине!
–
– засмеялся Красков.
– Может быть, ещё повесят, да, кстати, и тебя прихватят. Мы ведь ещё не в Англии, а у себя дома.
– Дома… - повторил Боровский, выпивая одну за другой две рюмки и с угрюмой тоской оглядывая окружающее.
– Я тоже думал, что я дома. Но оказалось, что я жил в чужом доме и даже по фальшивому паспорту.
– Этот дом был всегда чужим, - сказал Красков, закуривая и откидываясь на спинку дивана.
– Не дом, - хрипло выговорил Боровский, смахивая на пол стакан.
– Я не о доме, Россия… Вся Россия чужая. А я - сволочь, я - отребье, которое выкидывают за порог, как нашкодившего щенка. Ты понимаешь?
– Боровский с силой ударил себя в грудь и опустил подергивающееся лицо.
– Понимаю, - кивнул Красков с невозмутимым спокойствием.
– И я дам тебе прекрасный совет, как вести себя в этих случаях.
– Красков стряхнул длинным ногтем пепел с сигареты и продолжал: - Так вот. Во-первых, не бей посуды, - это глупо. Во-вторых, не бей себя в грудь, - это пошло. В-третьих, поторопись со сборами, - этого требует вышеупомянутая доблесть благоразумия. А в-четвертых… в-четвертых, я всегда подозревал, что история будет делаться без твоего благосклонного участия, и это к лучшему - во всяком случае для истории, да и для тебя тоже. Не правда ли, Оленька?
– Правда!
– сказала Оленька грустно.
– Правда! Ну, я пойду.
Она поднялась со скамеечки и рассеянным движением оправила помятое платье.
– Постой, - обернулся Боровский.
– Что я хотел сказать… - Он потер лоб красивой большой рукой.
– Да! Не бери с собой много барахла. И скорей возвращайся. Надо грузиться на ледокол.
Оленька покачала головой и сказала тихо:
– Я никуда грузиться не буду. И вообще никуда уезжать не собираюсь.
Боровский удивленно поднял брови и, досадливо закусив губу, решительно шагнул к Оленьке, желая, видимо, взять её за руку и что-то сказать. Но Оленька подняла руку, словно отстраняясь от него и от того, что он хотел сказать.
– Чужой… - выговорила она, и это слово перехватило ей дыхание.
– Чужой… Ты сам сказал… Вы все чужие… И все вы вокруг исковеркали… исковеркали всех… И я…
Глаза Оленьки были широко открыты. Она стояла посреди комнаты, глядя мимо Боровского, и бледные губы её кривились и вздрагивали при каждом слове, будто она сплевывала что-то липкое и горькое. Она судорожно повела узкими плечами, и клетчатый платок, скользнув вдоль её тела, лег у ног крутыми складками. Вместе с платком она, казалось, стряхнула с себя то, что связывало и душило её. Она выпрямилась и вышла из комнаты. Боровский поглядел ей вслед и, схватившись за голову, грубо, площадно выругался. Но Оленька уже не слыхала его. Она торопливо накинула
Падал крупный, частый снег. Она бежала по заснеженным улицам, не замечая ни особой их оживленности (несмотря на поздний час), ни огней в домах, ни хлопанья калиток, ни людей, спешащих к берегу, где стояли под парами готовые к отплытию пароходы. Она прибежала к Варе. Варя девятый день была больна испанкой, завезенной иноземцами в Архангельск. Но дело шло на поправку. Варя сидела на кровати, спустив на пол завернутые, в одеяло ноги.
Оленька порывисто обняла её, села на стул, вскочила и пересела на кровать.
– Что с тобой?
– спросила Варя, внимательно оглядывая Оленьку.
– Ты сумасшедшая!
Оленька уставилась застывшим взором в пространство. Потом вдруг рассмеялась и тряхнула головой:
– Я не сумасшедшая, я счастливая, Варька! Всё кончилось! И всё будет хорошо! Вот увидишь!
– Ничего не понимаю, - сказала Варя.
– Что кончилось? В чём дело? Расскажи толком!
– Толком не могу. Я бестолковая!
– Оленька прижала руки к груди и сказала умоляюще: - Завтра, Варенька, завтра! Ладно? Сегодня не надо. Пожалуйста!
Оленька припала к плечу подруги, поцеловала её и, кинув на ходу: «Завтра, завтра», умчалась домой.
Варя просидела ещё несколько минут насупясь и тихонько покачивая ногами, потом легла в кровать.
Пришел Илюша. Он приходил каждый вечер и просиживал возле неё до глубокой ночи, рискуя на обратном пути напороться на патруль и, не имея пропуска на хождение по городу в ночное время, быть арестованным. Варя гнала его домой, но он не уходил, ухаживал за больной, хотя и делал это очень неловко, неумело.
– Уходите!
– гнала Варя. Пожалуйста, уходите! Ну, сейчас градусник разобьете! Так и есть!
Он в самом деле ронял градусник на одеяло, торопливо подхватывал его, осматривал и восклицал обрадованно:
– Цел! Честное слово, цел. Варенька, смотрите!
Они рассматривали градусник. Он приближал свою щеку к её щеке. Она отталкивала его голову смуглой рукой:
– Оставьте меня! Отойдите! Я грязная, заразная, противная. Я сама себя ненавижу, когда больна, вообще - ненавижу болезнь!
– Зачем же вы пошли работать в больницу?
– Ах, оставьте, пожалуйста, - отмахивалась Варя.
– Вы ничего не понимаете!
Она сердито поводила густыми бровями. Щеки её пылали. Комната была жарко натоплена. Александр Прокофьевич в своей врачебной практике придерживался того мнения, что чистый воздух необходим больному прежде всего, и даже при воспалении легких рекомендовал открывать в комнате больного форточку. В лечении дочери он, однако, терял свою обычную уверенность и смелость. Правда, заходя в комнату, он говорил профессиональной скороговоркой: «Форточку, форточку. Закутайся как следует и вели открыть форточку». Но форточку, несмотря на столь категорическое приказание, не открывали, зато печь натапливали так, что об неё обжечься можно было.