Дублинцы (сборник)
Шрифт:
– Ваш доклад попал под запрет, Дедал.
– Кто это сказал?
– Его высокопреподобие доктор Диллон.
За сообщением новости последовало молчание, во время которого Хилан медленно облизывал языком нижнюю губу, а Макканн как бы готовился пожать плечами.
– Где этот чертов старый осел? – бросил автор доклада нетерпеливо.
Хилан, побагровев, показал большим пальцем через плечо. В секунду Стивен перемахнул половину двора. Макканн закричал вдогонку:
– Ты куда?
Стивен приостановился, но, обнаружив, что неспособен говорить от гнева, ткнул жестом в сторону колледжа и быстро продолжал
Итак, после всех трудов над докладом, после продумыванья идей, оттачиванья периодов, этот старый олух собрался его запретить! Пока он пересекал двор, его негодование отлилось в форму политического презрения. Часы в вестибюле колледжа показывали полчетвертого, когда Стивен оказался перед дряхлым швейцаром. Он должен был произнести дважды, во второй раз отчеканивая раздельно по слогам, настолько швейцар был глуповат и глуховат:
– Могу – я – видеть – ректора?
Ректора в кабинете не оказалось; он читал молитвенное правило в саду. Стивен вышел в сад и направился в сторону площадки для игры в мяч. Небольшая фигурка, завернутая в черный просторный плащ испанского вида, представилась ему со спины в дальнем конце боковой аллеи. Фигурка неспешно достигла конца аллеи, помедлила там с минуту и, повернув обратно, явила ему поверх молитвенника круглую голову четких очертаний, с вьющимися сединами, и покрытое густой сеткой морщин лицо трудноопределимого цвета: верхняя его часть была цвета замазки, нижняя же усеяна пятнами шиферного цвета. Ректор неспешно приближался по аллее в своем обширном плаще, беззвучно шевеля серыми губами, произносящими слова молитвы. В конце аллеи он снова остановился и вопросительно посмотрел на Стивена. Приподняв кепку, Стивен проговорил: «Добрый вечер, сэр». Ректор ответил улыбкой – так улыбается хорошенькая девушка, услыхав озадачивший ее комплимент: улыбкой «обезоруживающей».
– Чем могу вам служить? – спросил он [удивительно] глубоким и полнозвучным голосом, с рассчитанной интонацией.
– Насколько мне известно, – ответил Стивен, – вы желаете меня видеть в связи с моим докладом – докладом, который я написал для дискуссионного общества.
– А, так вы мистер Дедал, – произнес ректор более серьезным тоном, но все же любезно.
– Возможно, я отвлекаю…
– Нет, я уже закончил молитву, – промолвил ректор.
Он [начал] медленно двинулся по дорожке в таком темпе, который предполагал приглашение присоединиться. Стивен зашагал рядом.
– Я восхищен стилем вашего доклада, – произнес он твердо, – да, весьма восхищен, но я абсолютно не одобряю ваших теорий. Боюсь, я не могу разрешить вам прочесть этот доклад в обществе.
Они дошли до конца дорожки молча. Затем Стивен спросил:
– А почему, сэр?
– Я не могу создавать для вас условия, чтобы вы сеяли такие идеи среди молодежи колледжа.
– Вы считаете, что моя теория искусства неправильна?
– Это безусловно не та теория искусства, которую поддерживают в нашем колледже.
– С этим я соглашаюсь, – сказал Стивен.
– Больше того, это есть полное собрание современных брожений и современного вольнодумства. Те авторы, которых вы приводите в пример, которыми восхищаетесь, как видно…
– Аквинат?
– Нет, не Аквинат, о нем я скажу потом. Но Ибсен, Метерлинк… эти писатели-атеисты…
– Вам не нравится…
– Меня удивляет,
– Даже допуская вредоносность, о которой вы говорите, я не вижу ничего противозаконного в исследовании этой вредоносности.
– Да, оно может быть законным – для ученого, для реформатора…
– А почему же не для поэта? Данте, несомненно, исследует общество и бичует его.
– О да, – сказал ректор разъяснительно, – имея в виду нравственную цель. Данте был великим поэтом.
– Ибсен тоже великий поэт.
– Вы не можете сравнивать Данте с Ибсеном.
– Я не сравниваю.
– Данте, горделивый рыцарь прекрасного, величайший из поэтов Италии, и Ибсен, писатель над всеми и за пределами всех, Ибсен и Золя, стремящиеся сделать свое искусство низменным, потакающие развращенным вкусам…
– Но это вы их сравниваете!
– Нет, их сравнивать невозможно. Один имеет высокую нравственную цель – он делает род человеческий благородней; другой же делает его низменней.
– Если у поэта отсутствует какой-то особый кодекс моральных условностей, это еще не делает его низменным, по моему мнению.
– Да, если бы он исследовал даже самые низменные предметы, – сказал ректор, показывая свои закрома терпимости, – [то] дело бы обстояло иначе, если бы он их исследовал, а потом показал бы людям путь к очищению себя.
– Это для Армии Спасения, – сказал Стивен.
– Вы хотите сказать…
– Я хочу сказать, что Ибсен рисует современное общество с тою же подлинной иронией, с какой Ньюмен рассматривает мораль и веру английского протестанта.
– Возможно, – сказал ректор, умиротворенный подобной параллелью.
– И с тем же отсутствием всякого миссионерского намерения.
Ректор промолчал.
– Вопрос темперамента. Ньюмен мог удерживаться двадцать лет от того, чтобы написать «Апологию».
– Но уж когда накинулся на него! – проговорил ректор со смешком, выразительно не закончив фразу. – Бедный Кингсли!
– Исключительно вопрос темперамента – отношения к обществу, будь то у поэта или у критика.
– Да-да.
– У Ибсена темперамент архангела.
– Возможно; но я всегда полагал, что он одержимый реалист, как Золя, и проповедует какое-то новое учение.
– Вы были неправы, сэр.
– Это общепринятое мнение.
– Однако ошибочное.
– Как я представлял, у него есть некоторое учение – социальное учение, о свободном образе жизни, и художественное учение, о необузданной распущенности, до такой степени, что публика не допускает его пьесы на сцену, а его имя даже нельзя называть в присутствии дам.
– Где вы такое нашли?
– Ну как же, всюду… в газетах.
– Это серьезный довод, – заметил Стивен осуждающим тоном.
Нисколько не будучи задет дерзостью этих слов, ректор, казалось, признавал справедливость их: он был самого низкого мнения о нынешних полуграмотных журналистах и заведомо не позволил бы, чтобы газеты навязывали ему свои суждения. Но вместе с тем по поводу Ибсена все мнения были всюду настолько единодушны, что он подумал…