Дунайские ночи (худ. Г. Малаков)
Шрифт:
Обедали мы во внутреннем, полном солнца дворике ресторана, сделанном не то в мавританском, не то в итальянском стиле. Намытые сверкающие стекла, белизна стен, кадки с цветами, официанты в полотняных накрахмаленных пиджаках, славное одесское небо, синее и теплое. Давненько я не исполнял служебных обязанностей в столь роскошной и непринужденной обстановке.
После обеда я пригласил Матвея к себе в номер. Сидели на балконе, курили, любовались вечерним морем, ясным и тихим, и мирно беседовали.
Я спрашивал, как работает агроном Качалай, чем собирается обогатить науку. Сын, против моего ожидания, рассказывал о трудовой деятельности отца скупо, уныло, с оглядкой.
Я внимательно его слушал, кое-что
— По-моему, вы совсем не любите работу отца. Более того, не верите в его талант агронома-селекционера.
Он вспыхнул, но не попытался возразить.
— Верно, не люблю, не верю. Пошли смотреть Одессу, — сказал Матвей и засмеялся.
Мы спустились вниз и побрели по городу. Мой спутник с увлечением рассказывал о Потемкинской лестнице и о себе, о китобойной флотилии «Слава» и о себе, о контрабандистах, о Ближних Мельницах, о катакомбах и опять о своей скрипке, о своем таланте, о Лиманах, о дюке Ришелье, о кафе Фанкони, о знаменитых скрипачах и снова о себе.
К концу вечера, когда мы возвращались на Приморский бульвар под звон курантов на здании городского совета, я, кажется, до конца раскусил и молодого Качалая и пожилого. Во всяком случае, пополнил сведения о них личным впечатлением, дорисовал портреты, начатые там, во Львове, Ужгороде, Москве.
Качалай-старший. Это колоритная фигура даже для Одессы. В десять Мотя хорошо играл на скрипке и подавал большие надежды. Родители и многочисленные родственники пророчили мальчику грандиозное, колоссальное мировое будущее.
Год шел за годом. Мотя вытянулся, стал Матвеем, пришла юность, появились усы, влюбился, женился; развелся, опять женился, закончил консерваторию, а грандиозное, колоссальное будущее не приходило. И не могло прийти. Он растерял свой талант, подававший большие надежды, где-то между двенадцатью годами и совершеннолетием. Не захотел и не мог примириться с потерей. Вундеркинду стать обыкновенным человеком, зарабатывать насущный хлеб в поте лица своего? Нет и нет! Он долгое время страдал, надеялся на что-то, чего-то искал. И, не найдя ничего, сменил профессию. Отложив скрипку в сторону, снова стал студентом — сельскохозяйственного института. Почему-то он решил, что здесь скорее выдвинется. А может быть, действовал по принципу: чем хуже, тем лучше. Он стал агрономом, потом кандидатом наук. Жизнь как будто наладилась. Но разве это то, о чем он мечтал, что ему пророчили? Он люто возненавидел и свою работу, и обанкротившихся пророков. Но жажда большой, необыкновенной жизни по-прежнему терзала его. Он желал того, что не способен был сделать своими руками, своим талантом, умом, сердцем. Хотел того, чего не могли ему дать просто так, за здорово живешь, ни государство, ни общество, ни друзья, ни знакомые. Он ни одной минуты не был независим от своих желаний и потому всегда страдал. Он стремился обладать всем, что ему было неподвластно, и потому не обладал даже тем, что было в пределах его возможностей.
Такие люди, завершая свое полное ничтожество, неизбежно становятся и сутенерами, и садистами, и разномастными фашистами, и агентами иностранных разведок.
Качалай-старший стал агентом «Отдела тайных операций». Мистеру Картеру не понадобилось много времени и труда, чтобы разыскать Качалая и завербовать.
Единственного сына Качалай назвал своим именем. Уже в семь лет Мотя тоже хорошо играл на скрипке. Не повезло одному Качалаю, так, может быть, повезет другому. Младший вундеркинд имел дело только с самыми крупными педагогами Одессы. У него была дорогая скрипка, были деньги, большая квартира, хорошая пища, красивая одежда, новенький «Москвич». Но не было главного, что нужно нормальному ребенку, — хороших родителей. Мотя воспитывался, вернее, натаскивался, дрессировался азартным игроком, взбесившимся мещанином, отчаявшимся неудачником, побитым жизнью и решившим во что бы то ни стало взять реванш. К десяти гидам он знал имена всех знаменитых скрипачей, пианистов, композиторов, знал, как они были богаты, как их встречали в Америке и Европе, в Австралии и Африке. Но ему неведомы были легенды о Прометее, Атланте, не знал он былин и сказок о Микуле Селяниновиче, Ваське Буслаеве, Василисе Прекрасной, Золушке, Иванушке-дурачке.
Мотя с тех пор, как стал хорошо играть на скрипке, решил, что станет новым Ойстрахом. Мотя-старший, разумеется, тщательно скрывал от сына, что и сам когда-то хотел быть Ойстрахом.
Ненавидящий, презирающий все и вся, всему завидующий, Матвей Качалай не мог привить своему сыну ни трудолюбия, ни любви к людям, ни долготерпения, ни скромности.
Матвею скоро 25, а он все еще не знаменит, легко разочаровывается в том, чему недавно был предан, бросает друзей и девушек легко, еще легче приобретает новых. Только скрипку свою пока не бросает. Он панически боится трудностей, неудач, хотя никогда не испытывал их на своей шкуре. Не испытывает и стыда от того, что прожил на свете четверть века, брал от жизни все, ничего не давая ей взамен. Он охотно мечтает, на что-то надеется, однако ничего не делает для того, чтобы его надежды и мечты сбылись. Охотно кается, беспощадно корит себя, но блудит после очистительного покаяния с новой силой.
И все же Матвей-младший не безнадежен, думается мне. Вундеркинда из него не вышло и не выйдет, но место первой скрипки в любом оркестре обеспечено. И это он, к счастью, уже понимает. После того, как ему станет известна родословная отца, начнется его возмужание. И теперь он уже разбирается, что именно дает силу людям нашей страны, но у него еще нет воли бороться и воспитывать в себе эту силу, человеческое достоинство…
Он провожал меня до гостиницы, а потом и дальше — в ресторан. Я пригласил его поужинать. Он согласился.
Ночные официанты, как и дневные, фамильярно поздоровались с Матвеем Качалаем.
— Вы здесь, как дома, — сказал я.
— К сожалению.
— Почему к сожалению?
— Видите ли… надоело мне это заведение до тошноты. Горько бывает здесь, стыдно тратить деньги, которые не заработал… Левые гонорары виноградарного знахаря. Извините, что я так говорю об отце. Но я не могу больше молчать. Хватит! Прошу вас, не расхваливайте его в своей газете. Не достоин.
— И большие они, эти гонорары?
— Не малые. На них и беккеровский рояль куплен, и «Москвич», и мамины шубы.
— И где же он их получает?
— Где же еще! В богатых колхозах. В Молдавии, на Дунае. Как не заплатить известному знахарю! Халтурщик он первой гильдии. Рвач. Очковтиратель.
Не чересчур ли откровенно заговорил Мотя-младший? Что это? Беспощадная расправа с отцом или ход конем, какая-нибудь искусная маскировка?
Мы пили холодную водку, закусывали свежей рыбой в маринаде, курили контрабандные сигареты «Честерфилд», купленные Матвеем, по его словам, на Дерибасовской у иностранных моряков, говорили о шансах одесской футбольной команды «Черноморец» попасть в группу «А».
Когда ресторан закрылся, мы поднялись ко мне, и там, на балконе моего номера, Матвей докурил последнюю сигарету и доругал отца.
Все время он покаянно улыбался, хотел что-то сказать, что-то открыть, в чем-то повиниться. Хотел и не мог.
Я терпеливо слушал его, помня добрый совет Серого: «Не пренебрегай словом даже ничтожного человека».
Расстались мы поздно ночью. Я стоял на балконе и слушал, как Мотя медленно удалялся по тихому, безлюдному Приморскому бульвару. Топ, топ, топ!… Темная согбенная фигура, придавленная какими-то мыслями.