Дунайские ночи (худ. Г. Малаков)
Шрифт:
Мария поспешно закрыла рот ладонью, чтобы не засмеяться громко, на всю округу, не всполошить в монастыре игуменью и ее соглядатаев.
— Чего ты? Чем я тебя рассмешил?
— Ничем. Все серьезно, очень серьезно. — И она опять залилась беззвучным сдавленным смехом.
— Напрасно ты вот так, смешливая, негордая девушка. Не тот я, за кого ты меня принимаешь. — Он помолчал, подбирая слова. — Слабых и беззащитных не завоевываю и в плен не беру. — Он попытался улыбкой смягчить свой суровый приговор.
Она не обиделась, не перестала
— А ты попробуй раньше, Вася, какая я, слабенькая или сильная, а потом и отрекайся. Подступись, замахнись — тогда и увидишь, беззащитна ли я.
Она ближе придвинулась к нему, словно для того, чтобы ему удобнее было выполнить ее просьбу. Он поспешно, почти испуганно отодвинулся. И сейчас же ему стало неловко и стыдно. Кого и чего боится? Правду ей надо сказать — сразу отрезвеет, образумится, обретет гордость.
— Слушай, Мария.
— Слушаю, Вася! Говори, каждое твое слово в сердце ляжет.
— Так вот!… Я уважаю твое человеческое достоинство. И буду уважать. Понятно?
Членораздельно, строго и внушительно, без единой веселой искорки в глазах произнес эти слова Гойда, а она не приняла их всерьез. Смотрит на него беспутными озорными глазами, машет шестом, вся изгибается, властно гонит тяжелую лодку поперек быстрого, шумного течения Каменицы и беззаботно смеется.
— Вася, миленький, лет через сорок будешь уважать мое достоинство, а сейчас…
— Ну, знаешь, Мария…
— Знаю! Не нравлюсь я тебе, не люба. А я, дура, думала…
— И зря думала. Я тебе никаких авансов не выдавал, ничего не обещал. А потом… не все твое, что плохо лежит, не все хапай, что нравится. Такого правила я давно придерживаюсь.
— Ой, какой же ты чистенький, Вася, какой сияющий, словно младенец на чудотворной иконе!
— Ладно уж, какой есть. Поговорили, хватит! Причаливай к берегу побыстрее.
— Не бойся, не утоплю, я не мстительная.
Еще три-четыре толчка шестом — и лодка шаркнула бортом о толстые дубовые сваи монастырского причала. Гойда выпрыгнул на дощатый помост.
— Спасибо за труды.
И решительно, не оглядываясь, он зашагал по правому берегу, засыпанному сырой от ночного дождя галькой. Казалось, он уже забыл о Марии. Нет, он думал о ней. Интересно, а какая она там, в монастыре? Наверно, тихоня из тихонь, скромница, глаз от земли не отрывает.
Нет, он не должен думать о такой притворщице, вертихвостке. И встречаться с ней не должен даже вот так, случайно. Забыть ее, забыть! С сегодняшнего числа, с настоящей минуты.
Монастырь скрылся, время шло, донесся говор быстрой воды и камней, стало прохладнее, сумрачнее, однако Мария не выходила из головы. Неотступно следовала за ним. Он поднимался по тропе, пробитой на дне ущелья, и Мария незримо шагала рядом. Вдыхая утренний аромат горных трав и цветов, вспомнил запах ее волос. Взглянув на Медвежий поток, увидел в зеркальной ключевой воде ее лицо.
Остановился, встряхнул
В кустарнике на высоких берегах потока послышался тихий шорох.
— Вот и я!
Гойда обернулся. В двух шагах от него, на узкой тропке, стояла светловолосая верховинка в черной юбке и полотняной, расшитой бордовыми цветами кофточке. Ее руки, обнаженные до локтей, не тронутые загаром, держали легкую, из тонкого ивняка, корзину. Резкий свет утреннего солнца, пробиваясь сквозь листву, освещал ее стройную фигуру косыми дрожащими полосами, пятнал юбку, лицо, грудь, вплетался в волосы.
Прошла минута, другая, а он безмолвно смотрел на нее, удивлялся, радовался, узнавал и не узнавал Марию. Ее серые, смеющиеся, с лукавинкой глаза, ее черные, высоко взметнувшиеся брови, ее зовущие губы. Но где же ее спецодежда, ее монашеская ширма? Сбросила? Если бы навсегда! Вот так, без черной скорлупы, и должна жить. Добра дивчина!
— Чего ты на меня уставился, Вася? Не узнал?
— Трудно узнать. Ишь какая!…
— Хуже стала или лучше?
— На человека похожа.
— Только похожа? Плохо видишь, Вася. Приглядись!
— Ладно уж… Давно пригляделся.
— А может, тебе кажется, что пригляделся, а? Может, ты видишь только то, что близко, на самой поверхности лежит, а? Может, ты самого главного и не видишь?
— А что у тебя главное? — Гойда осторожно, не поворачивая головы, пытливым взглядом окинул ущелье Медвежьего потока.
— Не бойся. Никто нас тут не увидит. Тихое место, безлюдное.
— А чего мне бояться?
— Как же! Ты человек ответственный, чистый, стоишь на страже государственной безопасности, а я — мазаная-перемазаная, черная кость, огородное пугало.
Гойда нахмурился.
— Ладно, хватит тебе прибедняться! Лучше расскажи, как это ты успела в такой короткий срок переобмундироваться? Где рясу сбросила?
— В кустах. — Мария достала из корзины черную одежду, показала ее Гойде. — Вот. Влезу в нее, как с тобой расстанусь… Вася, не отворачивайся! Почему ты в глаза не смотришь?
— А зачем? Что я увижу в них интересного? Господа Бога? Мать игуменью? Свечи? Кресты?
— А ты загляни — такое увидишь… Ну! Боишься?
Он повернул к ней голову, презрительно прищурился.
— Ну, вот!…
— Лучше смотри!
Гойда не выдержал ее взгляда. Махнул рукой, отвернулся, чтобы не заметила Мария, как обожгла его щеки прилившая к ним кровь.
— Ничего путного не вижу.
Поток клокотал, пенился, шумел, переливаясь с камня на камень. Снежный холодок-невидимка клубился над ним. Такие места любит форель.
Гойда размотал лесу, достал из жестяной коробки ком засохшей кетовой икры, скатал приманку, нанизал ее и, выбрав сравнительно тихий, прозрачный омуток, забросил на его середину крючок.