Дунечка и Никита
Шрифт:
– Папочка, - спросила Дуня, - а у вас когда начнется баракоразводный?
– Что?
– Так Никита сказал.
– Не болтай, мать, ерунды...
– Ну какая ж я тебе мать, - рассудительно сказала Дунечка, - я твоя дочка.
– Дуньк, скажи <рыба>, - попросил Степанов, закрыв глаза.
– Рыба.
– Раньше ты говорила - лыба. Ну-ка, иди, я тебя поцелую.
– Вы меня всегда целуете, когда ссоритесь.
– Смотри, какой пух тополиный летает.
– А зачем он летает?
– Весна...
– Пусть бы зимой летал, тогда падать не больно.
Вошел Никита:
– Она уже ушла.
– Пока, Дунечка, Никиту слушаться безо всяких.
–
Никита и Степанов посмотрели друг на друга. Степанов поднялся, потянулся, захрустев пальцами, и пошел в суд - разводиться.
– Дунька, порубать хочешь?
– Знаешь, как папа говорит? Он говорит: <рубансон-гоглидзе> и <кирневич-валуа>.
– А что такое <кирневич-валуа>?
– Очень просто. Это когда в рюмку наливают водку.
– Ясно. Яичню <рубансон-гоглидзе>?
– Не хочется.
– Мало ли что не хочется... Надо. Человек есть то, что он ест. Поняла?
– Нет.
– Что нет?
– Как же он может быть тем, что ест? Ведь человек не еда.
– Ты у меня Гегель.
– Ну какой же я Гегель, Никит?
– снова рассудительно ответила Дунечка.
– Я девочка.
– Ладно, девочка. Сиди, я пойду глазунью жарить.
Дунечка осталась в комнате одна. Улыбка сошла с ее лица, и оно вдруг сделалось взрослым и скорбным. Она подошла к окну и стала разглядывать улицу, по которой с ревом проносились расплющенные машины, торопились люди - большеголовые и с коротенькими ножками. А когда к остановке подъехал рычащий автобус и пустил струю дыма, Дунечка сделала шаг от окна - так он был грозен, этот красный автобус, если глядеть сверху.
Дунечка еще немного поглядела в окно, потом ей это наскучило, и она решила порисовать. Она взяла красный карандаш и нарисовала на оборотной стороне синей тетрадки танцующую женщину с сумочкой в левой руке. Глаза танцовщицам Дунечка рисовала длинные и раскосые, волосы - распущенные, падающие на лоб. Она умела рисовать танцующих женщин: она чувствовала движение и, когда рисовала, делала ногами те самые движения, которые в рисунке повторяли танцовщицы с худыми длинными руками, с сумочками и в шляпках на распущенных волосах.
Дунечка полюбовалась танцовщицей, немного потанцевала сама, а потом, вздохнув, принялась убирать Никитину кушетку. Движения ее были точны и повторяли движения матери, когда та по утрам убирала кровати.
Дети точно повторяют движения. Но кто сказал, что они так же точно и цепко не повторяют те слова, которые слышат? Кто сказал, что они не понимают смысл этих слов - тех злых, обидных и горьких слов, без которых вряд ли обходится какая семья?
<Ты еще маленькая>, <ты этого не понимаешь>. Какая глупость! Плохая память - бич людей. Родители забывают самих себя - семилетних. Вспомните себя в семь лет те, которым сейчас тридцать! Вспомните! Ведь вы все понимали в семь лет - особо остро, может быть, даже точней, чем понимаете сейчас, потому что тогда ваше сознание не было загромождено тем, что ханжи называют <богатым опытом>. Доброта человека должна проверяться его отношением к детям.
– Дунька, иди сюда!
– крикнул из кухни Никита.
– Яичня готова.
– Где у тебя веник?
– Веник после, сначала калории.
– А что это - калории?
– Единицы тепла.
– Какие единицы?
– спросила Дунечка.
– Длинные палочки?
– Разные бывают.
– Они вроде микробов?
– Двоюродные братья.
– Баба говорит, что у микробов есть руки и ноги.
– А как про мозг? Баба на этот счет данных не имеет?
– Дурачок ты даже совсем, - сказала Дунечка таким голосом, каким Надя говорила Степанову, когда радовалась чему-нибудь.
– Глупенький
– Ах ты моя душечка!
– засмеялся Никита.
– А знаешь, как мама говорила, когда они ссорились?
– Знаю...
– Я тебе сделала сюрприз на букву <у>, Никит...
– Какой?
– Уб...
– Ну, давай, давай...
– сказал Никита, глядя в газету.
– Я так не буду. Ты не со мной говоришь.
– Дуня, запомни раз и навсегда: газета - это самое массовое оружие.
– Как сабля?
– Почти.
– Убра...
– Не понимаю.
– Убрала кровать, дурачок!
– Ты давай без фамильярности. Я не дурачок, а твой дядька.
– Ты не говори <дядька>, ты <дядя> говори.
– Почему?
– <Дядьки> в магазинах ходят, и <тетки> тоже.
– Ешь яичню.
– Не хочется.
– А зря.
– Я когда маленькая была, говорила <хочечя>, а не <хочется>.
– А сейчас ты большая?
– Конечно. Осенью в школу пойду.
– Хочется в школу?
– Что ты... Кому хочется учиться?
– Евдокия, ты - враг прогресса, - сказал Никита.
– Пошли в институт, я драться должен.
Надя сидела в темном углу, на скамейке, отполированной до зеркального блеска тысячами людей. В судах много темных углов и отполированных скамеек. Степанов гулял в садике, где толпились люди, вызванные на судебные заседания. Люди говорили негромко, но очень оживленно, и все, как один, курили <гвоздики>.
Один из заседателей задерживался на полчаса, и поэтому начало судебного разбирательства перенесли на одиннадцать. Возле Нади села женщина с грудным ребенком.
Надя смотрела на спящего мальчика в синей вязаной шапочке и вспоминала, как они тогда жили в деревне. Это было шесть лет назад, когда Дунечке исполнилось полгода. Она часто болела, по ночам просыпалась и кричала - надрывно, на одной ноте. Степанов приезжал поздно, часов до трех сидел за работой на дощатой веранде, дымил, как паровоз, одну сигарету за другой и рисовал на полях синей полотняной бумаги одинаковых бородатых мужчин с капитанскими английскими трубками во рту. Засыпал он поздно, и Надя, чтобы не будить его, ходила с Дунечкой, прижав ее к себе, до тех пор, пока девочка не успокаивалась. Надя укладывала ее в кроватку, а сама садилась к раскрытому окну и смотрела, как желтая луна процарапывалась сквозь заросли кустарников. В одном и том же месте, точно в одно время начинал заходиться соловей. Он был неистов и нежен. Черные сосны разрезали голубое ночное небо, подсвеченное серебряным светом луны. Иногда, если налетал ветер, было слышно, как под горой шумела река на песчаных перекатах. Во всем этом - в Дуне, которая посапывала в своей плетеной кроватке, в том, как что-то бормотал во сне Степанов, в ночи, которая жила тихой, таинственной жизнью, - во всем этом было счастье, и Надя тихонько смеялась и чувствовала, как у нее от этого счастья холодеет кожа и делается шершавой, как бывает, если замерзнешь зимой.
– У вас муж?
– спросила Надю женщина, сидевшая с ребенком.
– Что?
– не поняла Надя.
– Говорю - у вас муж?
– У меня развод.
– А... У меня-то муж тут. Судить будут. Пьяный стекла в магазине побил. Так он хороший у нас, а вот если выпьет - так обязательно разобьет чего-нибудь и куражится. Я ему, дураку, говорила: <Ты лучше меня шугани, и то позора будет меньше>.
– Да, - сказала Надя, - конечно.
– А теперь штраф сунут, а мы гардероб хотели. Сейчас хорошие появились... Полированные и с зеркалом, по девяносто семь. Судья-то, говорят, женщина. Это ничего, а если мужик - так тот без жалости. А мой-то - тихий, когда не пьет, ласковый.