Дурная кровь
Шрифт:
Однако Софка была уверена, что этого никогда не случится. Она допускала, что, как обычно, весной какая-нибудь девушка, выведенная на люди впервые, подобно всякой новинке, привлечет всеобщее внимание своей молодостью и здоровьем, но чтобы она превзошла ее красотой, это было невозможно. Ни теперь, ни впредь. Пусть даже черты ее лица поблекнут, она была уверена, что и тогда никто не сможет ее превзойти. Если, не дай бог, это случится, она знала, что способна пойти на все. Чтоб только доказать свое превосходство, она перед всем светом бы открылась, всех бы убедила, что ни одна женщина никогда не сможет сравниться с ней красотой, сладострастием, пылом чувств. Да, это страшно, но она была бы не Софкой, если бы так не поступила.
И тут же, напуганная этими мыслями, растерянная, она принималась укорять себя и бранить: что это с ней, к чему думать о таких вещах, которые
И как только такие мысли начинали ее одолевать, Софка силой заставляла себя быть такой. Сразу бралась за дело, обычно за какую-нибудь трудную замысловатую вышивку. Вся уходила в работу, загоралась, радовалась. Целый день головы не поднимала. Мать не могла дозваться ее обедать или ужинать. И по мере того как работа продвигалась вперед, ярче вырисовывался узор, оживал рисунок — причем узор и подбор цветов были настолько сложны, что другая бы на ее месте потратила месяцы, чтобы разобраться в них, — Софка все больше и больше увлекалась делом и сразу чувствовала себя по-другому. Спала спокойнее, по утрам бывала свежее. Смотрясь в зеркало, замечала, что кровь постепенно приливала к щекам. Пища ей казалась вкуснее, а воздух ласкал прохладой. В любую минуту она могла уснуть глубоким, сладким сном. Однако это продолжалось недолго. Как только работа подходила к концу, Софку начинали охватывать подавленность и безразличие. По утрам она уже не вставала такой освеженной. После неспокойной ночи просыпалась с тяжелой головой, руки дрожали, шею и тело ломило. Она приписывала это усталости и напряжению.
Тогда она принималась бродить без цели, не находя себе места, как больная… пока наконец, и всегда неожиданно, на нее снова не находило уже известное ей состояние: тело вдруг охватывал непонятный трепет и сладостная истома. И вся она, казалось, погружалась в мир неведомых наслаждений. Даже губы были сладкими, и она поминутно их облизывала. От безысходной тоски готова была застонать. И тут она понимала, что снова на нее нашло и подчинило себе знакомое «раздвоение»: ей начинало казаться, что в ней, Софке, заключен не один человек, а два. Одна Софка — это она сама, а другая была как бы вне ее, рядом с ней. И эта другая Софка утешала ее и нежно ласкала, так что первая, словно преступница, едва могла дождаться ночи, чтобы лечь в постель и остаться наедине с другой Софкой. Она чувствовала, как та страстно целует ее в губы, гладит ей волосы; как руки касаются ее колен и бедер и как, зная о ее самых сокровенных безумных стремлениях и желаниях, она обнимает ее так сильно, что Софка сквозь сон слышит, как хрустят ее кости. Наутро она оказывалась далеко от постели матери, вся в поту, с подушкой в объятиях. Днем, скрываясь от всех, она уходила в сад за домом и там, словно обезумев, разговаривала с цветами. Каждый цветок таил в себе одно из ее желаний, в каждом чириканье птиц ей чудилась то какая-то неспетая песня, то чей-то затаенный вздох.
И тогда у нее вдруг возникало уже не раз испытанное необъяснимое чувство… Все, что она видела, казалось, когда-то — она и сама не знала когда — уже существовало и жило именно таким же образом: все, все — и сны, и этот сад, и цветы, и деревья, и небеса над ними, и горные вершины, обступившие город, и сама она, Софка, в этом самом платье, сидящая вот так же возле цветов, и даже сам дом, и голоса, и шаги матери и других людей, и сами слова, возгласы, пожелания, — все это уже было раньше. И чем ближе к вечеру, все это вместе с ней как бы теряло земной облик, становилось ярче, самобытнее, чарующе, великолепнее, так что, возвращаясь домой, она от восторга и счастья протягивала руки к небу и едва сдерживалась, чтобы не запеть во весь голос. Но не смела. Старалась, чтобы мать ничего не заметила и потому, хоть и не была голодна, через силу заставляла себя есть, лишь бы не привлечь внимания матери, и тут же уходила.
Уходила якобы для того, чтобы лечь спать, на самом же деле для того, чтобы как можно скорее остаться наедине с собой и, укрывшись одеялом, отдаться сладостным снам с объятиями и ласками. И в конечном счете, хотя Софка и была уверена, что никогда не выйдет замуж, все ее сны сводились к мечтам о брачном счастье, о брачной комнате с ложем и прочей мебелью… Ей представлялось всегда одно и то же: огромная, роскошная комната, искрящаяся разноцветными огнями. Рядом другие комнаты, так же обставленные и украшенные полотенцами и подарками, которые она принесла в приданое. Внизу, во дворе, бьет фонтан, желтые струи его, озаренные светом из ее комнаты, горят как янтарь. Слышится музыка. Новобрачный, усталый от веселья, но все еще в приподнятом настроении, с увлечением слушает песни, которые на прощанье поют сваты, оставляя молодых одних. У него высокий лоб, черные, довольно длинные усы. Одет он в шелк и тонкое сукно. Одежда его издает крепкий запах. А она ждет его в постели, в брачной рубашке, утопая в море света, шепота фонтана, музыки и песен. И хотя он еще не подошел к ней, она уже ощущает на себе его тело, жар его губ. Его голова на ее груди, его руки сжимают ее до боли… И вот его приводят. Безумные, неистовые поцелуи, страстные объятия; слияние в бездонной пучине любви…
Потому-то Софка всегда любила одиночество. Даже оставаясь в доме совсем одна, когда мать уходила либо на кладбище, либо по делу и не возвращалась до глубокой ночи, Софка любила сидеть в темноте. Огражденная воротами и стенами от постороннего глаза, чувствуя себя в полной безопасности, она поднималась наверх. И чтобы совсем прогнать страх одиночества и темноты, предавалась грезам. Смело оголяла грудь, расстегивала пуговицы на рукавах и шальварах, чтобы ощутить, как она сможет одним движением скинуть с себя все. Она любовалась своим обнаженным телом, сладостно поеживаясь от щекотавшего ее воздуха. А сколько раз, словно мужчина, она принималась страстно разглядывать свои белоснежные, упругие, полные, давно созревшие груди.
Однажды Софка чуть не совершила глупость. Был конец лета, снова наступила суббота, базарный день. Мать ушла с Магдой на кладбище. Сумерки спускались жаркие и душные. Мать все не приходила, и Софка, как всегда, была одна, отделенная от внешнего мира оградой и стенами дома. Не находя себе места, боясь пошевельнуться, она сидела наверху, как обычно, едва одетая, в тот вечер сильнее, чем когда-либо, на нее накатила ее «раздвоенность». Но внезапно душу ее охватила какая-то особенно глубокая, тяжелая грусть, шедшая из самого нутра, страшная тоска, полная злых предчувствий: чем все это кончится? Неужели, неужели смертью? Конечно, смертью. Но тогда к чему и зачем все это?
В эту минуту она услышала, как из сада идет немой Ванко. Идет и поет. Наверняка пьяный: каждую субботу он получает немало чаевых, прислуживая на базаре, — есть на что напиться! Увидев, что внизу, на кухне, никого нет, Ванко пошел наверх к ней. Софка вздрогнула и быстро прикрылась. Однако в голову ей внезапно пришла безумная мысль, от которой ее бросило в жар. «А почему бы нет? Он пьян — ничего не соображает; немой — не сможет ничего сказать! И почему бы хоть один раз не испытать то, о чем она столько думала и мечтала? Почему бы хоть раз не испытать того, что чувствуешь, когда тебя касается рука мужчины?»
Ванко вошел, обрадовался, что нашел ее здесь, и, мыча, знаками стал объяснять, сколько и от кого он сегодня получил на чай.
— Ба… ба… ба!..
Но, заметив, что Софка полуодета и продолжает лежать на тахте, не подходит к нему, не отвечает, не улыбается, он остановился перед ней в испуге.
Но она подозвала его.
— Дай руку!
Он с готовностью протянул руку с вытянутыми и растопыренными пальцами, причем левую, которая была ближе к ней. Она взяла его за руку, но не как обычно, за пальцы, а выше — за квадратную, широкую кость. Расставленные пальцы изумленного Ванко скорчились, и ей показалось, будто к ней приближается черная жесткая лапа. Но Софка была не из тех, что, решившись на что-либо, останавливается на полпути и отступает. Она быстро привлекла его к себе, поставила между колен и, не обращая внимания на его дикие возгласы радости и страха, оголила грудь и с силой прижала к ней его руку. Ничего, кроме боли, она не ощутила. Быстро, содрогаясь от ужаса, Софка поднялась. Он же, обезумев, потеряв голову, с пеной у рта, с искаженным лицом, тыкался головой в ее живот, обнимал колени, как клещами стискивал тело, стараясь привлечь ее к себе, повалить, а с его покрытых пеной губ срывались безумные вопли: