Дурная кровь
Шрифт:
— Дай водички! Водички, ведьма! Убей, но дай воды! Ах!
Страшный крик, шум, борьба, затем его привязывали к кровати, и тетка, усталая, разбитая, спускалась вниз. Раздеваясь и укладываясь в постель, она, крестясь, вздыхала и молилась:
— Прибери его, господи! Освободи меня, господи!
II
Вот почему Софка не любила думать о своих предках; после этого она всегда по нескольку дней, как бы стараясь спрятаться от себя самой, бродила по дому как шальная.
Своего родного деда и бабушку Софка помнила точно сквозь сон. Правда, бабушку чуть яснее. Бабушка постоянно сидела в нижней комнате, привалившись к стене домовой бани, как будто ей и летом хотелось погреть и попарить спину. Нос
Дед же запомнился Софке лишь одним. Как только она подросла настолько, что научилась есть сама и сидела вместе со всеми за столом, дед распорядился, чтобы и перед ее прибором, как и перед остальными, стоял стакан вина. Вот и все, что она помнила о нем. Позже уже из рассказов она узнала, что когда отец ее вырос и, как полагалось и приличествовало отпрыску столь богатой семьи, уехал сначала в Салоники, а затем в Стамбул, чтобы как можно больше увидеть и узнать, дед и бабушка дома почти не жили. Оставив лабаз в торговых рядах на приказчика Тоне, а дом на служанку Магду, которую приютили у себя еще ребенком, они и зиму и лето проводили на хуторах, чтобы иметь возможность больше посылать денег отцу Софки, эфенди Мите, чтобы он там жил и учился, не зная никаких забот.
Действительно, Софкин отец вернулся настоящим барином. Красивее его во всем городе не было. По-турецки, по-гречески и по-арабски он говорил свободнее, чем на родном языке. Чувствовал он себя в городе совершенным чужаком, особенно среди своей многочисленной родни. Правда, иной раз он перекинется с кем словом, поздоровается, но больше обычая ради, чем по собственному желанию. Даже с отцом и матерью говорил редко и ел не с ними. Ему накрывали наверху, в комнате для гостей, готовили отдельно, настолько он был привередлив. Единственно, что тешило его самолюбие и чем он гордился, было то, что благодаря его учености и изысканности его стали приглашать к себе первые беги и паши. Причем не старые беги, славившиеся только богатством, а новые, которые обладали, помимо богатства, такой же образованностью и ученостью, как он сам, и которые появились в городе недавно и заправляли в меджлисе и суде. С ними-то он и подружился, на совещаниях и во время судебных разбирательств бывал переводчиком и как бы связующим звеном между ними и народом, который они призваны были судить и держать в повиновении. Беги звали эфенди Миту на свои пирушки и принимали у себя, и он платил им тем же, но старался превзойти их роскошью и оригинальностью. К тому же он был лучшим ценителем женщин, которых беги брали к себе в дом.
Позднее, когда отцу Софки пришла пора жениться, в городе уже не оказалось богатых девушек из знатных семей, и ему оставалось либо взять красивую девушку, но бесприданницу, либо крестьянку, но с богатым приданым; такие легко соглашались переехать в город, да еще в столь почтенную семью.
Он выбрал первое. Мать Софки была младшей из сестер; некогда ее семья была довольно состоятельна, теперь же почти совсем разорилась. Жили они арендной платой за покосившиеся лавчонки на краю города. Отец Софкиной матери, вечно больной, полуслепой, безвыходно сидел дома, прикрыв от солнца глаза синей бумагой, полуодетый, помятый, словно только что встал с постели. Сестры ее, давно уже смирившиеся с утратой богатства, повыходили замуж за мелких торговцев, бакалейщиков, большей частью скоробогатов. Тодора, Софкина мать, ни в чем не походила на сестер. Живая, тонкая и смуглая, она больше напоминала сорванца-подростка. Ничто в ней, казалось, не предвещало будущей красавицы, однако это могло обмануть кого угодно, но только не эфенди Миту. Стоило ему увидеть ее, как он понял,
Однако он быстро пресытился молодой женой и вернулся к своему прежнему образу жизни. Как и раньше, когда он был холостым, обед и ужин носили ему наверх, отдельно от всех. Спускался он редко, с домашними разговаривал еще реже, а тем более не выказывал никакой охоты заняться наведением порядка в доме. Когда же родилась Софка, мать принуждена была совсем отделиться от мужа и спать внизу, со свекром и свекровью, только чтобы ему было спокойнее и удобней. Как и в прежние времена, при первой возможности он отправлялся в путь под предлогом торговых дел. Правда, из-за недостатка денег эти отлучки теперь бывали кратковременными, но зато частыми. И в основном падали на те месяцы, в которые он еще в молодости путешествовал и учился. В одну из таких отлучек умерли его родители, дедушка и бабушка Софки. Посланец не нашел его вовремя, и эфенди Мита не смог приехать, чтобы попрощаться с умершими.
Хотя отец Софки и жил в полном уединении, отгородившись от семьи, родственников и даже от собственной жены, в доме по-прежнему царили роскошь и изобилие. Мать Софки, преисполненная вечной благодарности за то, что эфенди Мита женился на ней, возвысил ее до себя, превзошла все ожидания. Она так убирала комнаты, так готовила и так принимала гостей, словно была из самого знатного и богатого дома. Родственники, как и раньше, часто собирались у них. Мать старалась, чтобы праздники, славы, именины были раз от разу пышнее и роскошнее. А своего недовольства тем, что муж жил своей жизнью, сторонился всех и даже жены, она никогда не то что словом, но даже жестом или выражением лица не выказывала.
Только позднее, когда Софка подросла, отец, скорее ради нее, чем ради матери, несколько смягчился и начал иногда приходить к ним. Он стал сам учить Софку грамоте. Когда ему случалось по вечерам возвращаться домой и внизу возле кухни с матерью и другими женщинами бывала Софка, бросавшаяся к нему навстречу, он обнимал ее и вместе с ней шел к домашним. Софка чувствовала тогда на своих щеках его руки, он гладил ее шею, подбородок и кудрявые волосики. Даже теперь, вспоминая об этом, Софка ощущала запах его пальцев, сухих, нежных, со слегка морщинистыми подушечками, запах его одежды, особенно рукавов, из которых высовывались его руки, обнимавшие и прижимавшие ее к себе.
— Ну, как поживаешь, Софкица? Ты хорошо себя вела? — Нежно склонясь к ней, он останавливался перед кухней и разговаривал с матерью, здоровался с остальными женщинами, тогда как обычно он, даже не взглянув ни на кого, а не то что поздоровавшись, проходил прямо к себе наверх.
Все при этом облегченно вздыхали, а в особенности мать; обрадованная тем, что дождалась случая поговорить и пошутить с мужем, да еще в присутствии других женщин, она начинала нарочно наговаривать на Софку:
— Хорошо? Все утро бегает и носится по саду. Не удержишь! Рвет цветы и бросает.
Софка, продолжавшая ощущать на себе руки отца, обнимала его колени в широких суконных штанах; даже и тогда, будучи совсем маленькой, она понимала, что доставляет этим матери радость и удовольствие. Ласкаясь к отцу, она начинала оправдываться.
— Нет, эфендица, нет, папенька! Нет, право же нет!
Он брал ее на руки и уносил наверх, к себе в комнату.
И если уже смеркалось и все гости внизу расходились, он играл с дочкой.
А чаще всего сажал ее на тахту, опускался на колени, и, взяв ее ручки, обвивал их вокруг своей шеи, клал голову ей на колени и смотрел на нее странным, глубоким и проникновенным взглядом. Губы его беззвучно шевелились и увлажнялись, словно он плакал. Не мог он на нее насмотреться, будто глаза и губы Софки что-то ему напоминали. Кто знает что? Может быть, что-то утраченное и ненайденное. Может быть, то, что хорошенькая Софка не мальчик, не наследник. Может быть, ее тонкие губки, детские черные глаза, маленький смуглый лоб, обрамленный уже длинными волосами, напоминали ему мать, какой она была, когда он ее увидел в первый раз и увлекся ею.